Голубое и розовое, или Лекарство от импотенции - Страница 22
Отшумели два дня, переполненные заботами, связанные с приемом дорогих гостей, и опять потекли мои безмятежные будни, со счастливыми часами на горном троне, где мое одиночество изредка нарушалось визитами моей Кристин или явлением моего кота. Каждый из них был для меня своего рода символом: Кристин — символом любви, а кот — символом Судьбы. Глядя на Бог знает какую по счету молодость моего престарелого кота, я думал о том, что у этой породы разумных существ следует учиться чувствам полноты жизни и пренебрежительному отношению к Времени. Я вспоминал о тех годах, когда я впервые определил в них эти качества: мое отрочество прошло на окраине Энска, на одноэтажных улицах с разгороженными заборами — доски и столбы ушли на отопление в годы войны. Отсутствие преград превращало собак и кошек, не съеденных в голодомор первого послевоенного года, в соответствующие сообщества, враждовавшие друг с другом. Да и внутри этих сообществ шла жестокая борьба за первенство. Бесспорным лидером кошачьего контингента был довольно крупный кот неопределенного возраста. В битвах с врагами — собаками и своими собратьями — он потерял глаз, какой-то пес отгрыз ему ухо, на зарубцевавшейся ране предплечья отсутствовала шерсть, вызывая в памяти предостережения по поводу лишая, а его хвост был перебит каким-то проснувшимся от его криков местным алкашом; треть этого хвоста вышла из его повиновения и безвольно свисала. Иногда этот кот приходил к нашему коммунальному дому и ложился у моих ног, опираясь на них своей упругой мускулистой спиной, и в эти моменты я явственно ощущал приток жизненной энергии, порождаемой абсолютным счастьем. Когда-то я услыхал чью-то поговорку, гласившую, что кот живет девять жизней. Сейчас я вспомнил о ней, примеряя ее и к своему коту, и к самому себе. Да, я старый кот, живущий или доживающий свою девятую жизнь среди этой Красоты, дарованной мне в утешение, как сад прибежища из Корана, за беспутную искренность и грешную святость моих предыдущих лет. Во имя Господа, Милостивого, Милосердного — Бога Ибрагима, Ицхака и Якуба — нашего Единого Бога, Одного на всех нас! Я очень мало читал в это время и лишь иногда брал в руки какую-нибудь из моих любимых книг, поступивших в мой испанский дом из Энска вместе с котом. В одной из них я как-то нашел забытую выписку из «Парижской поэмы» Набокова:
В этой жизни, богатой узорами, (неповторной, поскольку она по-другому, с другими актерами будет в новом театре дана) я почел бы за лучшее счастье так сложить ее дивный ковер, чтоб пришелся узор настоящего на былое, на прежний узор; чтоб опять очутиться мне — о, не в общем месте хотений таких, не на карте России, не в лоне ностальгических неразберих, — но с далеким найдя соответствие, очутиться в начале пути, наклониться — и в собственном детстве кончик спутанной нити найти. И распутать себя осторожно, как подарок, как чудо, и стать серединою многодорожного громогласного мира опять. И по яркому гомону птичьему, по ликующим липам в окне, по их зелени преувеличенной, и по солнцу на мне и во мне, и по белым гигантам в лазури, что стремятся ко мне напрямик, по сверканью, по мощи, прищуриться и узнать свой теперешний миг.
Все то, о чем мечтал в своей поэме Набоков, в моей жизни вроде бы произошло. Волею Судьбы я очутился в начале пути, а кончик моей спутанной в детстве нити распутался почти без моего участия, и я оказался в середине нового для меня многодорожного мира. Но в этом новом мире появились и новые для меня тревоги о людях, ставших мне близкими, а я уже давно отвык от подобных забот и, может быть, поэтому полного покоя в моей душе не было. Где-то на ее дне попискивало сомнение, а вдруг я обсчитался, и это — не девятая моя жизнь, а еще, допустим, восьмая? И я время от времени открывал свою шкатулку с нужными и ненужными документами, брал в руки свой бессрочный «рогатый» синий энский паспорт, закрывал глаза и переносился в Энск. Там я брал ключ у хранительницы моей двухкомнатной «хрущевки», тысячу раз объяснявшей любопытным причину моего отсутствия одной и той же навеки заученной фразой: «Поехал за границу к родственникам, задержался» — совсем как покойный Никулин в «Бриллиантовой руке». Потом я мысленно собирался «на работу», потом торчал на троллейбусной остановке, где, опершись ладонью на ствол одного из своих любимых деревьев, слушал его поднебесную песню, различая в ней весенние, летние, осенние и зимние мотивы (дерево поет, вернее, тихо что-то мурлычит даже во сне в ожидании весны), и ждал, пока подойдет транспорт посвободнее. Потом коротал время за никому ненужными бумагами на своем «рабочем месте» и в беседах с теми, кто отходил сюда, как и я, многие десятки лет, потом, узнавал, что поступивший в нашу контору очередной платеж оказался весьма скудным, потом прикидывал, на сколько рублей меня обогатит коммунальная субсидия малоимущим, потом выделял из этих рублей один и на него уже по пути домой в магазине, известном в былые годы под именем «Дары ланив», принимал немного омерзительной, но крепкой жидкости, запивая ее полстаканом томатного сока, и медленно двигался дальше. Тепло начинало заполнять тело, тяжелые мысли отступали неизвестно куда, и уже в полной гармонии чувств завершал этот дневной цикл возвращением в ту самую «хрущевку», где после просмотра новостей и какого-нибудь очередного сериала «про красивую жизнь» задремывал, глядя на висевший против моего одинокого ложа русский пейзажик раннего Рылова, где я, как зритель, находился в узкой протоке среди густых камышей, а за очередным извивом протоки начиналась широкая водная гладь, своего рода модель «светлого будущего». И в мечтах об этих водных просторах моя дрема медленно переходила в короткий, но крепкий сон. Совершая в своем воображении эти действа, я начинал ощущать то самое абсолютное счастье и полноту бытия, и это мое ощущение было столь сильным, что возвращение в испанскую реальность в первый момент воспринималось мной как утрата чего-то очень важного и дорогого в моей жизни. После таких виртуальных путешествий я обычно долго акклиматизировался и вместо моих любимых хереса и малаги пил виски «Белая лошадь», напоминающее мне добрый энский самогон, и потом только в объятиях Кристин окончательно приходил в себя и обретал покой. В эти моменты мне обычно вспоминались очень верные слова: рожденные в года глухие пути не помнят своего, мы — дети страшных лет России забыть не можем ничего. Воистину так. И вообще странное это животное — человек. Пока живет, мысли его чувственны, а его чувства порой вытесняют из этого мира доброту и здравый смысл. Но тем не менее — жить надо. Кто, как ни человек, вернется и все исправит? Таким был конец моей одиссеи. А впрочем, жизнь не кончена и в шестьдесят восемь лет, если она продолжается.
Часть вторая
Последнее путешествие в Туркестан
«Странник пустыни! Боюсь, ты никогда не достигнешь Каабы, ибо тот Путь, по которому ты следуешь, ведет в Туркестан».
Глава 1
Случайная встреча
Отношения мои с Кристин были ровными и спокойными. Жили мы каждый в своем доме, поочередно навещая друг друга. Постепенно радость духовного общения оттесняла на второй план радость физической близости, что, впрочем, не притупляло желания и не сказывалось на откровенности наших ласк. Мы просто разделили наше время на две жизни, и одна не мешала другой, но полностью отгородить свой мир, как соловьиный сад, от внешних событий, мы, естественно, не могли. И если меня все происходившее за оградой нашего сада очень мало трогало, то Кристин оказалась более впечатлительной, и я видел, что она живет в постоянном страхе перед тем неведомым, что вот-вот должно произойти. Тем не менее, когда я предложил ей нарушить свое уединение и полностью переселиться в мой дом, где, кроме меня, обитали кот Тигруша, моя временно-постоянная домоправительница и почти постоянно находился в качестве хаус-мастера мой «советский идальго» — потомок детей, вывезенных из Каталонии в тридцатых годах, она решительно отказалась, сославшись на Тове Дитлевсен. Это имя было мне незнакомо, поскольку из всех известных датчан я знал только сказочника Ганса Христиана Андерсена, физика Нильса Бора и филозопа Серена Кьеркегора. И Кристин мне объяснила, что Тове — это поэтесса, чьи стихи сопровождают любую датчанку всю жизнь — от детства и до глубокой старости. Я вспомнил тоненькие книжки на столике у ее ложа, постоянно открытые на какой-нибудь странице, и спросил: — А что говорит Тове по нашему с тобой поводу? — Нам с тобой, вернее, тебе, она от моего имени говорит такие слова: