Голуби - Страница 12
Что это было? Разве такое возможно? Он схватил предусмотрительно поставленную возле постели бутылку с водой и влил в пересохшее горло добрую половину. Откинувшись на подушку, Пётр Алексеевич лежал, примеряясь к грузу нового знания, опустившегося гнётом на всё его тело, и моргал, пока левое ухо его не наполнилось гулким звоном. Звон погулял внутри головы, заглушая все прочие звуки, разгоняя имеющие форму сомнений мысли, и схлынул. Ну конечно – внушение, суггестия, магнетизм… Именно невесть откуда взявшаяся в сознании Петра Алексеевича «суггестия» – похожее на быструю сороконожку слово – и решила дело. Ай, Пал Палыч! Ай, шельма! Он, небось, и на зверя морок наводит, так что дичь сама под выстрел идёт. Вот бестия! Видит – гость во хмелю, так решил натянуть ему нос! И ведь одурачил! Ловко! Спросить бы надо, что там было, в банке? Что за хомячки? Или… Нет, не стоит. Пусть думает, что фокус удался.
Пётр Алексеевич улыбнулся, довольный тем, что не повёлся простодушно на обман. Впереди его ждал долгий и приятный день, полный новых впечатлений. Утихнет дождь, и они с Пал Палычем, как договаривались, поедут на Михалкинское озеро. Там Пал Палыч возьмёт у знакомого старовера лодку, и они, меняясь на вёслах, будут бить днюющую утку на подъёме…
За окном послышалась возня и радостное собачье повизгивание. Пётр Алексеевич встал с дивана в гостиной, где хозяева устроили ему постель, надел штаны-распятнёнку, накинул рубашку и выглянул в окно. С тяжёлого низкого неба хлестала тугая вода. Ничего – сильный дождь не бывает долгим. Во дворе завёрнутый в плащ Пал Палыч кормил собак. Две серовато-жёлтые лайки склонились под навесом над мисками. Чёрный с белой грудью Гарун, щёлкая пастью, будто ловил муху, кусал дождь. Дождь ускользал. Гарун огорчался и лаял.
Плотина
Истерзав зубную щётку, Пётр Алексеевич зашёл в кухню. Нина уже хлопотала у плиты, перемешивая половником в большом закопчённом чугуне корм скотине. Вокруг неё, задрав хвост, кругами ходила рыжая Рыська. Проснулся и хозяин. Сначала из-за печи показался его нос, – здесь, в закутке за печью, на тёплых кирпичах лежанки Пал Палыч нередко ночевал, набегавшись по лесу или промёрзнув на озере, – понемногу нос прибывал, увеличивался в размерах, и наконец Пал Палыч предстал целиком, в футболке и кальсонах. Прижав локти к бокам, он повёл плечами – в организме его что-то хрустнуло.
Пока хозяин раскочегаривал в котельной дровяной котёл, а хозяйка задавала фураж поросятам, Пётр Алексеевич рассматривал зелёное убранство кухни. С мая по октябрь в цветнике перед домом и вдоль дорожек во дворе стараниями Нины, сменяя друг друга, пестрили мышиный гиацинт, лапчатка, флоксы, клематисы, розы, живучка, нивяник, циния, ухватистая ипомея, георгины, гладиолусы, мохнатые хризантемы и чёрт знает что ещё. Не довольствуясь милостью природы, благосклонной к северной зелени от силы полгода, в доме Нина тоже насаждала декоративную флору: повсюду на подоконниках – цветы и жирные суккуленты в горшках, по углам гостиной – деревья и папоротник в кадках, а в кухне под потолком по натянутым струнам полз многометровый тропический вьюн. Имён экзотической зелени Нина не помнила – звала каждую хворостину по-свойски. Так диковинный папоротник в гостиной стал павлином, драцена – лохматиком, а вьюн – ползушкой.
Появившись в кухне, Пал Палыч – теперь на нём были соответствующие случаю штаны – сообщил:
– Что-то кости ломи́т. – Влажные белёсые волосы на его голове ершились, растрёпанные полотенцем. Пригладив их пятернёй, он задрал футболку и почесал плоский живот. – И пузо шкрябётся.
Садясь вслед за Пал Палычем за накрытый к завтраку стол, Пётр Алексеевич улыбался. Хозяин, пусть иной раз и жаловался на здоровье, со всей очевидностью относился к числу тех осуждённых на плаху, чей приговор не спешат приводить в исполнение, бесконечно откладывая роковые сроки. Более того, не вызывало сомнений, что он непременно будет помилован и проживёт ещё долгие счастливые дни, на которые, возможно, и сам не рассчитывал.
«И всё здесь этак, – извлёк из головы мысль Пётр Алексеевич. – Жизнь разгоняется, хочет обскакать само время – её уже не отличить от телевизора с его опустошающим мельканием, – а здесь как будто бы ещё не запрягали…» Однако он тут же понял, что сам с мыслью поспешил – перемены растеклись по всем щелям, – не так давно Пал Палыч рассказывал о местных цыганах: вчера они топили сахар и отливали петушков на палочке, а нынче на электронных весах фасуют героин.
На завтрак Нина приготовила пшённую кашу и глазунью с салом. Как бы на выбор, хотя не возбранялось, подобно Пал Палычу, положить себе в тарелку сразу то и это. Тут же на столе – нарезанные камамбер, холодного копчения клыкач и сыровяленая колбаса, привезённые Петром Алексеевичем в качестве гостинцев. Как всегда в этом хлебосольном доме – всё с избытком.
– У нас раньше как? – говорил Пал Палыч, продолжая начатый ещё вчера сумбурный краеведческий обзор. – В каждом сяле свой праздник гуляли – там Покров, тут Вознясение. На какой престольный царкву святили, тот день, значит, и главное на приходе вяселье. В ином месте, бывало, ня то что праздник – целая ярмарка. Вот и ходили люди из деревни в деревню: парни – девок поглядеть, большаки – погулять да погостить. А у материной родни Сдвижанье сбрызгивали – это конец сентября, когда змеи пяред зимой друг к дружке в клубок сдвигаются…
– Балаболишь всё. – В кухню вошла Нина – случай добродушно пожурить мужа она не упускала. – Сказал тоже – Сдвижанье… Ёперный театр! Креста Воздвижанье. Ня язык – помело. Пяред людя́м стыдно.
– Вот помру, – сообщил Пал Палыч, – останешься одна, как в жопе дырочка, тогда начнёшь меня добром поминать и прощенье просить. Но я ня прощу, ня надейся. Жалей живого, а ня мёртвого – мёртвого жалеть ня надо, мёртвого надо помнить.
– Ой, прямо сердце затёпалось. Помрёт он… Типун на язык, – махнула рукой Нина. – Только и знаешь, что им трёхать – чисто помело.
– Что ни скажу, – уплетая клыкача на хлебе, пожаловался Петру Алексеевичу Пал Палыч, – всё буду пяред ней как вша пяред соколо́м.
– Так и есть. – Погружённая в мелкие хозяйственные хлопоты, за стол Нина не садилась. – Старый балабол.
– Видали, шишка-крутышка! Может, и старый, да в кулак ня храплю. – В глазах Пал Палыча блеснул азарт. – Чарна зямля, да на ней хлеб сеют, бел снег, да на нём собаки серют.
Нина в карман за словом не полезла:
– Вот тоже ухарь! Ёперный театр! Дорогой подарочек! Да такой товар в базарный день – за пятачок большой пучок! Здоров, как боро́в, а и глуп, что пуп.
Пётр Алексеевич едва сдерживался, чтобы не прыснуть в тарелку, – кусочек сала тихо хрюкал у него во рту.
Октябрь подходил к концу. Утки из прудов, канав и мочил ушли на озёра, где сбились в стада и ожидали первых заморозков – тогда всё живое и трепещущее замрёт, впадёт в тихий обморок (а то, что не замрёт и не впадёт, обретёт удивлённый, удручённый или скорбный вид), и они наконец осозна́ют утрату рая, который и людям и зверям открывается лишь в обстоятельствах потерянности, – осознают и полетят на юг, в надежде отыскать пропажу. Но заморозков всё не было – остатки бурых листьев тут и там сухо шуршали на деревьях, грибы в лесу стояли крепкие, не скляксились, однако бобр уже перелинял, и шкура у него была, как говорил Пал Палыч, гожая – можно брать. На бобра он нынче Петра Алексеевича и пригласил. То есть само собой и пернатых по озёрам можно погонять на вечёрке, да вот только не видать что-то ни серого гуся, ни северной утки – октябрь стоял мягкий, душевный, а гусь, когда летит клином, на озеро лишь в холодную ночь садится – в тёплую разве из-под облаков покличет. Есть, конечно, на озере местная утка, но её в вечернюю зорьку на перелёте будет не густо.
Каждый ухаб капканы в багажнике приветствовали металлическим брюзжанием. Не доезжая Тайлова Пал Палыч показал отворот с просёлка, и Пётр Алексеевич вывел машину на едва приметную лесную дорогу. Недолго проехав по гребню пологого, вытянутого валом холма, решили остановиться – дорога здесь почти терялась в зарослях наступающего с двух сторон молодого осинника. Дальше, закинув за плечи рюкзаки и ружья, пошли пешком.