Голоса на ветру - Страница 11
Следить за остальными ее словами он был не в состоянии: пятно позора легло не только на него, но и на их сына, потом оно перейдет и на внука, и на правнука. А потом род Арацких перестанет считаться примером гордости и исключительности, а все благодаря тому, что он причинил тем забытым Богом и людьми несчастным.
– Что? – хотел крикнуть он, чтобы остановить поток слов, которыми она заливала его как помоями, но голос его не послушался. По его лбу, щекам, шее, груди катились капли пота, в ушах стучало. Он весь был таким мокрым, словно его облили горячей водой. Он был парализован. Нем. Неспособен защищаться, опровергнуть все четыре обвинения, спросить, может ли человек в здравом уме поверить в то, что все, в чем его обвиняют, действительно могло произойти в мрачной палате, где все они, четыре, не отходили друг от друга, за каких-то полчаса, и при этом ни одна из них не крикнула, не позвала на помощь дежурного санитара или кого-то еще?
Марта, так же как и Рашета, держала эти заявления в руках. Неужели она не увидела, что они похожи друг на друга так, словно написаны под копирку: те же слова, те же обвинения, тот же почерк, их будто писала одна рука. Чья? Он хотел спросить, неужели она не понимает, что все это умышленно подстроено, но тут ему пришло в голову, что она могла бы спросить его, почему он, если не виновен и если обвинение построено на очевидной лжи, не потребовал судебного разбирательства? Почему молчит?
Любой другой на его месте в ответ на жалобы невменяемых, тяжелых пациенток рявкнул бы как следует. Почему он молчит? Прячется в кусты. Убегает. Тем самым он признает, что все-таки какая-то его вина существует… Он знает так же, как знал это и его отец, Стеван, что согласившись быть командиром, ты берешь на себя обязательство оставаться с солдатами до конца.
Голос Марты, ее глаза, все ее существо выдавали что-то ядовитое, что-то страшное. Ведь его не судят, он это понимает. Он уже осужден, а приговор был вынесен тогда, когда он отказался признать алкоголика душевнобольным, невзирая на диагноз, под которым стояли три подписи трех авторитетных психиатров из трех республиканских психиатрических лечебниц.
«Дело о барабанной перепонке» стало прелюдией того, что ждало его дальше. Его считали виновным в истории с четырьмя несчастными женщинами, утверждения которых не выглядели особенно убедительными. Потому что они то утверждали, что произошло то, что произошло, то отказывались от своих слов. А иногда вообще ничего не могли вспомнить. И тем не менее виноват – он!
Данило Арацки чувствовал жалость и к ним, и к самому себе. Если он сбежит, его объявят виновным, недостойным профессии врача, лишат права заниматься лечебной практикой и быть тем, кем он и хотел быть в своей жизни.
Если он останется, примет вызов и начнет скрытую войну с Рашетой, с Мартой, со всей ее большой семьей, члены которой распределены по всем государственным структурам, то этих четырех несчастных будут допрашивать, запугивать, преследовать, накачивать седативами, пока они не забудут и ту малость, которую еще помнят, и не превратятся в растения. Нет, даже не в растения! Ведь растения помнят боль. Они превратятся в то, чем стала рыжеволосая девушка. Ружа Рашула! Растрепанная роза! Не знающая своего имени. Несуществующая. Тайный ужас и профессиональная неудача всех тех, кто занимается душой человека.
В это одно мгновение он понял, какова разрушительная сила страха, когда-то давно подобно удаву сжимавшая его отца в вагоне для скота, который увозил его вместе с солдатами куда-то на север. Или это была трусость, сопротивляться которой он не имел сил? Что это было?
Чьи же жизни проживаем мы на чужбине?
Теперь, много лет спустя, рассеянно следя за перекрещивающимися лучами света с рекламы на противоположной стороне улицы, среди которых то появлялись, то снова исчезали лица его мертвых, Данило вспомнил тот пронзительный крик, который испустило все его существо, когда он принял решение бросить все и уехать как можно дальше и как можно скорее, хотя все в нем сопротивлялось этому.
Потом начались переезды с места на место в постоянной надежде, что кто-то вспомнит о докторе, считавшем, что даже самые потерянные, забытые и отвергнутые имеют право на свои барабанные перепонки. Но дороги, по которым он перемещался, тянулись и разветвлялись от Белграда до самой Америки, а никто и не думал поднять вопрос о том, почему он уехал, а точнее, почему ему пришлось уехать. Все, что на него навешали, происходило в сумасшедшем доме, однако не все же там были безумны. А, может быть, мир, из которого они попали в стены Губереваца, был еще более безумным? Может быть, весь мир это сумасшедший дом? Или же все быстрее и быстрее превращается в сумасшедший дом?
С таким предположением он никогда не мог согласиться, ни тогда, когда проходил стажировку в Топонице, ни позже, в Нью-Йорке, когда самоубийцы «Атертона» мелькали мимо его окна и тупо ударялись о землю, с криком, или молча, как осенние яблоки в Караново.
Свой первый крик, так же, как и тех четырех несчастных из Губереваца, он запомнил навсегда, но так и не смог объяснить себе, почему он тогда смолчал и этим молчанием позволил разлучить себя с Белградом, с жизнью Дамьяна, с самим собой?
В теплой луже собственного пота, рядом с вздыхающей во сне женщиной, он в который раз пытался вспомнить: если он был прав, что заставило его наплевать на все и сбежать как сбежал бы последний дурак?
– Я бы сейчас об этом не думала! – в струях холодного ветра, долетавшего с Ист-Ривер, Данило услышал спокойный голос матери и удивился.
И в жизни, и в смерти Наталия Арацки говорила редко и мало, хотя такая же тихая и, всегда в нежном ореоле света, она постоянно была с ним, своим когда-то рыжим мальчиком, позже обвиняемым, врачом и беглецом, и это наводило на мысль, что она вместе с близнецами умерла не сразу, да и умерла ли вообще? Неужели те, кто населяет воспоминания стольких людей, могут умереть совсем? В Караново все были уверены, что такое невозможно. Может быть, поэтому в отдельных записях «Карановской летописи» допускалась возможность, что Наталия Арацки вместе с близнецами вовсе не осталась под развалинами, засыпанная обломками кирпичей и штукатурки, а в общей волне перемещения людских масс перебралась куда-то, чтобы позже, когда все успокоится, вернуться в Караново. Но покидая городок, забыла, кто она такая и откуда… Таких людей во время войн было немало. Разве всеми оплаканный Благое Байин не вернулся с войны через одиннадцать лет после окончания боев в Галиции, да и не из Галиции, а из Сибири, где, спасенный жителям Чукотки, он даже и не знал, что война это уже давно дописанная книга. С собой он привез быструю и ловкую жену с раскосыми глазами и двоих маленьких ребятишек, которые не говорили ни по-русски, ни по-сербски, что и неудивительно, потому что сам он за эти годы свой родной язык позабыл.
Бумаги, которые следовали за ним, подтверждали, что речь идет о Благое Байине, жителе Караново, солдате IV ударной роты, практически полностью уничтоженной в боях в Галиции. Каким образом получилось, что Благое был объявлен погибшим, никто не помнил, точно так же как и Благое не помнил, кто и когда вытащил его из окопа, полного мертвых тел солдат IV ударной роты. Очнулся он в военном госпитале после двух месяцев, проведенных в бессознательном состоянии, и понял, что находится в Сибири. Но как он туда попал и как его зовут, вспомнить не мог. А еще он не мог понять, что ему говорят, пока не выучил несколько десятков русских слов. После этого жизнь потекла спокойно. Вместо своего забытого имени он взял себе русское и стал Семеном Ивановичем Черноглазом, женился, и у него родилось два сына. Дочери, оставшиеся в Караново, иногда появлялись в его снах маленькими, только начавшими ходить детьми, и он удивлялся, откуда взялись эти девочки.