Голос из хора - Страница 17
- Да ты хоть выругайся - проще будет!
Не легче, а проще. Свой брат. Средство фамильярной общины. Ругань как создание дома, уюта, семейной атмосферы. Ругань - как тело души.
Бедный эстонец. Попав в лагерь, он принял русскую ругань за норму языка. В больнице у старичка вышел конфуз.
- Ну как здоровьице?
- Куево, доктор.
Католик-поляк - надзирателю: - Ты меня не тревожь, чтобы я в праздник свой не ругался!
- Я еще плакать не умел по-русски.
Пропавших коров обычно кличут какими-то мыкающими, по-утробному взывающими голосами. Чувствуется попытка найти с гулёной общий язык.
Иностранные слова в русском языке. Аэроплан, электричество. Стыдиться ли нам этих слов, тем более чураться ли их? Не в том дело, что вошли, но в том, что, войдя и прижившись, отозвались для русского уха полнее и многозвучнее иных исконных. Простенький, доморощен-ный, общеупотребительный теперь "самолет" меньше говорит нашему сознанию, нежели заимствованный "аэроплан". Ну что такое самолет? В ряду подобий - самокат, самовар, самогон - наименее яркое слово, ничего не говорящее, кроме сообщения пустой голове: сам летает. В сочетании "ковер-самолет" еще куда ни шло, а так - не слово, обглодыш. И как значителен рядом по смыслу аэроплан! Это - целая эра плана, европа плавания, парящие, распластанные крылья и закрученный вихрем винт-аэро; мы понимаем его чужеродность, на этом неестественном аэ глотку свихнешь - и все-таки, раскорячив пасть, из нёба-неба исторгнешь, выдавишь горлопана во внешний воздух, в смерч. И - айра (тарайра!), вихляясь, подтанцовывая плечами, дрожание планок, хрупкость конструкции (аппарат аэроплан), на переборках, растяжках, и крепкость и пустота каркаса, дребезг в тверди, стрекотание, заглатывание воздухом, облаком, соплом - и на арапа - раплан.
Электричество. Опять это выворачивающее, растягивающее рот до ушей, заезжее - Э, пере-ходящее в наше плавное еле-еле, или-или, скользит, пока не встретится ктри - включатель, взрыв, щелканье, зажглась тонкая проволока - трик-трак, ич-ич (птичий щебет), - и это сочетание начальной мягкости с внезапной яркостью спички, с искусственной химией, на спинах количеств вступает в строй всевозможных "э" - энергий, эпох, экономик (сюда, сюда электричество).
Эти непроизвольные ассоциации уха сродни народной этимологии, однако не настолько буквальны и не так наивны; случайно перекликаясь, они вправляют чужое слово в родимый ряд, приращивают и прививают, - цветет.
Получилось: калоши (галоши) более в духе русского языка, чем мокроступы. Они точнее: тут и около, и ложь, и ложка, и лошадь, и шел голышом. Более дальняя связь у К. Чуковского калош с крокодилом тоже возможна и законна: и те и другие водятся в воде, ползают по грязи, мокрая, прикинувшаяся подошвой невидаль.
Дирижабль - в первую голову жаба. Потом: дери, держи, жиры и жиды. Был - дилижанс, а стал - дирижабль.
Но мне почему-то еще в дирижабле слышится Симферополь.
"Лесенка" Маяковского, помимо очевидных ритмических и архитектурных проекций, двигав-ших рукою строителя, вызвана к жизни стремлением вдохнуть энергию в текст путем его особого, бросающегося в глаза, экспонирования. Любая речь, в принципе, расположенная подобным оборазом, читается с нажимом и начинает походить на стихи. Но от этого непрестанного нажимания она в конце концов устает.
В "Записках охотника" Тургенева об охоте почти ничего не рассказывается. Охота нужна, чтобы барин встретился с мужиком. Где им еще было встретиться? То же делал Некрасов. Охотник тогда заменял спецкорреспондента: вылазка в жизнь. До него контакт ограничивался встречами на постоялом дворе, и все совершалось под звон колокольчика. С ямщиками тоже беседовали. Но сколько можно путешествовать из Петербурга в Москву и обратно? Барин вылез из коляски и взял ружьецо. Ситуацию предвосхитил Пушкин в "Барышне-крестьянке".
Попался томик Лескова. Очень нравится его взлохмаченная и рыщущая, как собака, в разные стороны фраза. Она почти полуграмотна и торчит. "Наш ротмистр был прекрасный человек, но нервяк, вспыльчивый и горячка". Такая корявость! - "против всяких законов архитектоники и экономии в постройке рассказа" ("Интересные мужчины").
У Лескова в "Головане" высказана мысль, об которую обломают зубы любители изображений с натуры. Мне-то она кажется крайне важной.
"Я боюсь, что совсем не сумею нарисовать его портрета именно потому, что очень хорошо и ясно его вижу".
Именно потому! А еще рекомендуют рисовать то, что хорошо знаешь.
В этой фразе - гроб всякой преднамеренной точности и, может быть, основа общей психологии творчества, работающего, в сущности, всегда на незнакомом материале, который поражает и будит воображение. Оно-то, воображение, встав на дыбы, и натыкается на "сходство с натурой". То, что слишком знакомо, не удивляет и поэтому не поддается копированию. Искусство всегда для начала действительность превращает в экзотику, а потом уже берется ее изображать.
Танцуя отсюда, Лесков создает своей речью в первую очередь ощущение растерянности и неумения рассказать о случившемся и тычет слова как попало, с грубой неуклюжестью, надеясь, что эта мечущаяся в слепом недоумении речь в конце концов ненароком напорется на предмет и тот оживет и воспрянет в ее косноязычии - в "стремительной и густой дисгармонии". Как описать самоубийство, чтобы оно в итоге не было бы протокольным отчетом, но передавало бы весь ужас и бессмыслицу события? По-видимому, для начала следует избавиться от самой задачи описать его в точности. И вот он, отступя, растопыривает слова, как пальцы, и машет ими, так что в результате это открещиванье от рассказа становится лучшим способом ввести нас в курс и ухватить совершившееся беспомощным нагромождением речи, даже и не пытающейся ничего изображать:
"Очень трудно излагать такие происшествия перед спокойными слушателями, когда и сам уже не волнуешься пережитыми впечатлениями. Теперь, когда надо рассказать то, до чего дошло дело, то я чувствую, что это решительно невозможно передать в той живости и, так сказать, в той компактности, быстроте и каком-то натиске событий, которые друг друга гнали, толкали, мостились одно на другое, и все это для того, чтобы глянуть с какой-то высоты на человеческое малоумие и снова разлиться где-то в природе".
Отказался воспроизвести - и этим воспроизвел.
Удивительно слышать по радио "Славное море - священный Байкал" или "По диким степям Забайкалья ". Кажется, что тут особенного. Но как звучит это здесь и как это слушается!.
- Для меня даже спирт тяжел. Дайте мне тихое утро на углу леса! Выйду в поле и грохнусь в обморок.
- Клянусь свободой!
(Почти междометие)
Обращение к деревьям:
- Кормильцы!
- И не поймали?
- Где поймаешь! У них миллион дорог, а у меня - одна.
- В руках у меня - пугачевская пушка: ракетница с автоматным стволом. Свинцом заварена. Без мушки. Как дашь в лоб - глаза выскочат.
- Судья спрашивает: зачем же вы, свидетельница, показываете на человека, что он стрелял, когда вы сами не видели, да и вообще вас не было в это время?
Старушка отвечает:
- А я думала - мне пенсию дадут.
- В парикмахерской скосил глаз, а рядом, у соседнего зеркала, вижу, тоже бреется и давит на меня косяка.
(В побеге)
- Там оперативка - как паутина. И тайга. И зима. И населения - нету.
- Склонник.
(Склонен к побегу)
- Чувствую, на висках у меня капельки холодного пота.
- У меня очко сыграло.
(Были сомнения, внутренняя расколотость, несбыточная надежда)
- Выбери, говорит, свою звезду и иди. Масса железных дорог останутся слева.
- Беру велосипед и еду в другую сторону.
- Девчонка, с которой я таскался, кинулась мне на шею.
(В побеге)
- Смотрю - фалует, чтоб явился в прокуратуру.
- Волк и меченых берет.
(Поговорка)
- Вы, говорю, змеи, не вешайте мне лапшу на уши!
- Что вы мне нахалку шьете!