Гоголь - Страница 61
Житейский мрак не рассеивался: «Многие удары так были чувствительны для всего рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я еще остался жив и как все это вынесло мое слабое тело». (Анненкову, IV, 48.)
Великой, безысходной грустью веет от признания Иванову:
«Ни на кого в мире нельзя возлагать надежды тому, у кого особенная дорога и путь, не похожий на путь других людей». (IV, 132.)
…В объяснение «Переписки с друзьями» в том же 1847 году Гоголь написал безыменную вещь, известную под именем «Авторской исповеди». Сначала он торопился ее напечатать, но потом отложил ее. В «Исповеди» Гоголь рассказывает свой путь писателя и человека, вскрывает мотивы своего творчества, его отличительные свойства. «Исповедь» является ценнейшим документом. Основная тема, которая занимает в ней Гоголя — расхождение художественного содержания его произведений с их истолкованием, Гоголь рассказывает:
«На меня находили припадки тоски, мне самому необъяснимой, которая происходила, может быть, от моего болезненного состояния. Чтобы развлекать себя самого, я придумывал себе все смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставляя их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза. Молодость, во время которой не приходят на ум никакие вопросы, подталкивала».
Вопросы — зачем, для чего усилились под влиянием Пушкина и более зрелого возраста.
«Я увидел, что в сочинениях моих смеюсь даром, напрасно…»
«Если смеяться, так уже лучше смеяться сильно и над тем, что действительно достойно осмеяния всеобщего. В „Ревизоре“ я решился собрать в одну кучу все дурное в России, какое я тогда знал, все несправедливости, какие требуется от человека справедливости и за одним разом посмеяться над всем. Но это, как известно, произвело потрясающее действие. Сквозь смех, который никогда еще во мне не появлялся в такой силе, читатель услышал грусть…» «После „Ревизора“ я почувствовал, более нежели когда-либо прежде, потребность сочинения полного, что было бы уже не одно то, над чем следует смеяться. Пушкин находил, что сюжет „Мертвых душ“ хорош для меня… Я начал было писать, не определивши себе обстоятельного плана, не давши себе отчета, что такое именно должен быть сам герой…
…Все у меня выходило натянуто, насильно и даже то, над чем я смеялся, становилось печально.
…Я ясно увидел, что больше не могу писать без плана…»
Гоголь убедился, что автор, «творя творение свое… исполняет именно тот долг, для которого он призван на землю»…
Обдумывая сочинение, Николай Васильевич пришел к выводу, что надо взять характеры, на которых «заметней и глубже отпечатлелись истинно-русские коренные свойства наши, высшие свойства русской природы». «Нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришел ко Христу».
Утверждение Гоголя, что он в начале своей писательской деятельности не задумывался, надо понимать как уже выше отмечалось, с большими ограничениями: Гоголь имеет в виду пользу христианскую. Вопросы религиозно-нравственного характера встали пред ним не потому, что в его произведениях не было смысла, а потому, что они, согласно меткому замечанию П.Вяземского, задирали не одни наружные болячки, а проникать «внутрь» человеческой души.
Признания Гоголя поучительны во многих отношениях между прочим, также и в том, что в них содержатся указания на магические истоки его художественного творчества. Было в Гоголе нечто древнее православия и христианства, нечто от магов, волшебников и колдунов. Стараясь подавить в себе тоску и собственные «гадости», Гоголь придумывал смешное и создавал «страшилища»; при этом он верил в какое-то особое, как бы живое существование созданных им образов и характеров. Они брали у него, а также и у других людей часть страстей, чувств и мыслей. Но все это свойственно и магическому мышлению: магически настроенный древний человек тоже верил, что изображая, например, на рисунке себя или кого-нибудь из окружающих его людей, он тем самым передает ему часть души. Само собою понятно, что у Гоголя эта вера трансформировалась и приняла более психологически-естественный вид.
«Авторская исповедь» является подведением итогов всего пережитого Гоголем, как писателем. Написана она простым и сдержанным языком. Гоголь вполне владеет собой. «Исповедь» продуманна, проникновенна и свидетельствует, что Николай Васильевич был не только замечательным поэтом, но подчас, правда, далеко не всегда, и замечательным мыслителем, что он владел не только языком образом, но и языком понятий…
…В конце января 1848 года Гоголь, наконец, совершил путешествие в Палестину. Перед отъездом он признавался Матвею Константинопольскому: «Исписал бы вам страницы во свидетельство моего малодушия, суеверия, боязни. Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе». (IV, 154.) Гоголь предполагал отправиться в Палестину позже, чтобы быть там к Пасхе, но поспешил отъездом оттого, что в Неаполе стало неспокойно:
«Меня выгнали… разные политические смуты и бестолковщина». (14, 165.) Бурный 1848 год сильно напугал Гоголя. Боялся также Гоголь моря, мытарств, неожиданностей. Уезжая, разослал знакомым и родным листок с особой, им сочиненной молитвой, чтобы бог «укротил „бурное дыхание ветров“, удалил „духа колебаний, духа помыслов мятежных и волнуемых, духа суеверий“» и т. д.
Путешествие по началу было неблагоприятным. В Мальту Гоголь прибыл, по его словам, «впрах расклеившийся». «Все еще не могу оправиться и очнуться от морской езды. Рвало меня таким образом, что все до едина возымели ко мне жалость, сознаваясь, что не видывали, чтобы кто так страдал… Молитесь обо мне: невыносимо тяжело!» (А. П. Толстому, IV, 163.)
Он жалуется, что все приятели его позабыли и он четыре месяца не имеет от них ни строки.
Дальше путешествие как будто несколько наладилось. Сирийскую пустыню Гоголь переехал с Базили, своим школьным товарищем, занимавшем крупный служебный пост на востоке; он изводил Базили капризами и жалобами на неудобства.
Убогой и сырой предстала пред ним земля обетованная, земля отцов Авраама, Исаака, Иакова, земля млека и меда. Песок, камни, зной, томительно однообразные горы, запыленная, чахлая растительность, бедные лачуги, более похожие на звериные норы, чем на людские жилища, нищета, грязь, нечистоты, жалкие развалины. Мертвое море. «Где-то в Самарии сорвал цветок, где-то в Гилилее другой: в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дня» (IV, 301.) Здесь ли сияла звезда Вифлеема и волхвы приносили злато, ливан и смирну чудесному младенцу? Да и был ли этот чудесный младенец? Не создан ли он человеческим вымыслом? Разнообразны создания человеческой мечты, но ведь она — обман, она слишком далека от действительности. Никто из современников не знал эту горькую истину так глубоко, как знал ее наш больной путешественник.
…В середине февраля Гоголь добрался до Иерусалима. Но не было отрады у гроба Христа страждущему художнику.
«Чувствую бессилие моей молитвы», — с горечью признается он матери. (IV, 170.) «У гроба господня я помянул ваше имя; молился как мог моим сердцем, не умеющим молиться». (О. Матвею, IV, 171.)
«Я не помню, молился ли я. Мне кажется, я только радовался тому, что поместился на месте, так удобно для моления и так располагающем молиться; молиться же собственно я не успел». (Жуковскому, IV, 177.)
Это звучит почти комически.
«Мои же молитвы даже не в силах были вырваться из груди моей, не только вылететь». (Толстому, IV, 178.)
«Скажу Вам, что еще никогда не был я так мало доволен состоянием сердца своего как в Иерусалиме и после Иерусалима. Только разве, что больше увидел черствость свою и свое самолюбие, — вот весь результат». (О. Матвею, из Одесы, IV, 187.)
Излияния высшей благодати и творческого озарения, которые могли бы «подвигнуть» вперед «Мертвые души», не произошло. Полное крушение поездки в Палестину должно быть показать Гоголю, что истинное его «душевное дело» — человеческое, земное, что излечить его очерствелость могут не посты и молитвы, а приток свежих и живительных впечатлений, окружение общественно здоровых людей, что ему немедленно надо порвать с о. Матвеем, с А. Толстым, со святошами и иезуитами.