Гнездо в соборе - Страница 3
«Теперь не то, — объяснял Грудницкий Федору. — Власть у узурпаторов-большевиков. Потому Петлюра не против союза ни с польскими панами, ни с царскими офицерами. Они тоже забыли кастовую гордыню — готовы идти в одной упряжке с бандитско-мужицким головным атаманом».
Разоткровенничавшись, Грудницкий рассказал о создании контрреволюционной врангелевской организации («чистой, офицерской, с петлюровским отребьем якшаться не будем»). Оксаненко заинтересовался, согласился встретиться с руководителем организации полковником Гальченко. И вдруг вызов в Цупком, от которого никак нельзя отвертеться.
В тот же день узнал Федор от Грудницкого и красочные подробности о службе Коротюка в деникинской контрразведке.
— Так я за пару часов и собрался сюда по прихоти этого мрачного педанта, — закончил свой рассказ Оксаненко.
— Какого мрачного педанта? — переспросил Грудницкий.
— Да Коротюка же.
— Это Коротюк-то мрачный педант?! — изумился Грудницкий. — Ха-ха… Артист, садист и виртуоз в своем деле — вот он кто. Ты бы посмотрел на него на Новосельской, в контрразведке. Мастер маникюров и педикюров! Ну, этих самых, плоскозубцами. И не силен, вроде бы, но так, как он, ни один здоровяк не мог сдирать ноготочки. Да еще приговаривает: «Терпите, терпите, голубчик, — это красиво. Чтобы быть красивым, надо страдать, — это вам любая баба скажет. Вы любите баб?»… Авербуха помнишь? Того самого, первого у нас офицера из евреев. Ну, слышал по крайней мере. «Я вас поздравляю, социалист Авербух, — говаривал ему Коротюк. — Ведь вы могли бы попасть в лапы петлюровских антисемитов, а у них разговор короток — тотчас порубают шашками, никакого искусства… У нас же, как видите, искусство, школа. Конечно, приходится пострадать, не без этого. Зато — надежда. Чтобы надеяться, голубчик, надо страдать».
Суд заменил Авербуху казнь восемью годами каторги. Коротюк вызвал его из тюремной камеры якобы для вручения листа о замене казни — и в машину. Там у нас уже валялось двое штатских коммунистов. Дело было к ночи. Искали морг. Январь. Холодно. Мы, понятно, погрелись водочкой. Только выехали на Валиховский переулок, Коротюк себя рукой по лбу: «Да вот же он, морг! Университетский». Подъехали. Вышел дежурный. Коротюк: «Здесь, голубчик, принимают трупы?» — «Здесь», — отвечает. «Ну, обрадовали, голубчик. А то мы битый час морг ищем». — «А сколько трупов?» — «Да сейчас, голубчик, посчитаем, это дело — пустяки. Выходить! Вот они, голубчик, уже голенькие». А троица эта в самом деле была — голые, зеленые, бры! «Помилуйте, — это служитель-то, — мы принимаем только трупы». — «Будут трупы, голубчик. Слово офицера!» Поставили сердешных к стеночке… Ну, и так далее — упокой, господи, их грешные души. И наши тоже, — мгновенно погрустнев, закончил Грудницкий. — Тешились мы, понимали, что придется отдать Одессу большевистской сволочи, но не думали, что случится это так скоро. Они уж и процесс успели провести — «О зверствах деникинской контрразведки» — во как! И этот служитель давал показания, и ректор университета. Он потом с нами долго рядился: осквернили, дескать, храм науки… А Коротюк, стало быть, к Петлюре теперь махнул? Ну, ну! А твердил: нам, дескать, одна дорога — в Черное море.
Рассказ Грудницкого сидел у Федора в голове. Боевой офицер Оксаненко видел и кровь, и страдания, но никакая фронтовая закалка не вырабатывает привычки и циничному, сладострастному садизму. И теперь Федору казалось, что он едет в Киев специально для того, чтобы плюнуть в физиономию Коротюка.
2
На Днепре ледоход. Влажный сильный ветер подгонял льдины, разламывал кромки заберегов. Грязный лед остро пах навозом, дымом, обнажившимися под осевшим снегом приметами уходящей зимы.
Был этот ледоход тревожен, синеват и тускл в предрассветных апрельских сумерках, смазывавших весеннюю пестроту красок. А на высоком берегу, пренебрегая прохладой, а может, и радуясь ей, жались, перешептывались под сырыми тополями бесприютные парочки. Только прерываемый мощными ударами больших льдин шорох ледохода и слышался у спящего Екатеринослава на исходе этой весенней ночи.
Невеселое утро вставало над городом. Заботы и тревоги докучали жителям днями, заботы и тревоги снились им по ночам. А кому они не снились в двадцать первом году на Украине? А в России? За буханку хлеба надо было отдать хорошую свитку, за поросенка — справный кожух и пару яловых сапог. Екатеринославцы и не заметили, как привыкли — надо ли, не надо, по пути или крюком — заворачивать к продовольственным складам, что на полдороге от пристаней к центру: авось, приметят завозный товар; усиление охраны — верный знак, что что-то появилось к скудному столу.
Радостной приметой у магазинов были очереди. Раз есть очередь — значит, что-то дают. А коли толпы нет, то и в голову никому не придет подойти. Даже продавца поспрошать нет смысла; что они сами знали…
…И вдруг весь весенний предрассветный шорох стал самой тихой тишиной, потому что над городом и Днепром прогремел и тотчас рассыпался низом страшный грохот. Громыхнуло так, что собаки в окрестных дворах сперва оглохли и уж потом залаяли растерянно и бестолково.
Трепелов и Ковальчук прибыли к складам вскоре после пожарников и милиции. Пожар был невелик. Толпа же возле взорванного склада — большая, возбужденная, озабоченная и даже злая. Слышалось: «Не уберегли…», «Чего не уберегли? Сами украли — следы заметают…», «Ох, горюшко. Це, когда же кончится?..» В сторонке лежали трупы трех сторожей. Один из них, совсем молоденький парнишка, удивленно смотрел в небо и казался живым. Сколько же было бандитов и как они ухитрились сделать свое черное дело, что трое сторожей не успели подать сигнала и ни разу выстрелить? — предстояло выяснить.
— Товарищ Трепалов, четвертый сторож отправлен в больницу, без сознания. На столбе записка.
К начальнику губчека подошел узнавший его молодой милиционер, по виду ровесник убитого сторожа.
Трепалов и Ковальчук подошли и, не снимая листочка, прочитали написанное решительно и крупно: «Це вам, бiльшовiчки, сучьi дiти, подарунок вiд вiльного казацтва. Цупком».
— Цупком… — пробормотал Трепалов. — Позови-ка сюда, Григорий, самых крикливых ротозеев, пусть сами прочтут.
— Может, не стоит, Александр Максимович? Записочку тихонько снимем, может быть, и отпечатки пальцев найдем — диверсанты могут быть и из бывших уголовников, имеющихся в полицейской картотеке.
— Это не помешает, но сейчас важнее убедить людей, чье это дело.
Григорий поискал глазами в толпе, как и просил Трепалов, самых крикливых и заметных, пригласил их ознакомиться с содержанием записки. Что-то толкнуло его поманить из толпы молча глазевшего мужчину лет пятидесяти, одетого в относительно приличный жупан. Скорее всего тот привлек внимание чекиста выражением затаенного страха на заурядном лице.
Мужчина растерялся, залепетал:
— Простите, чем же я могу быть вам полезен?
— Можете. Прочтите.
Тот прочел и растерялся еще больше:
— Но я ничего не знаю о Цупкоме. Я служащий, простой служащий, шел сюда с текущей проверкой и вот…
— Мы вас ни о чем и не просим, кроме того, чтобы вы, как и все здесь стоящие, сообщили каждому вашему знакомому, чью подпись вы видели под этой наглой запиской.
— Но я ничего не знаю об этом Цупкоме… — бормотал мужчина в жупане.
— Да идите, — хмуро усмехнулся Трепалов. — А теперь, Гриша, в больницу — не узнаем ли чего-нибудь важного.
Однако едва чекисты взобрались на свою двуколку, как ее обступила возбужденная толпа.
— Куда, комиссары?!
— Небось у самих каждый день ситный со шпигом!
— Когда жить будем?
— Власть она и есть власть — себе в пузо класть!
— Спокойно, товарищи! — остановил крики Трепалов. Он встал во весь рост на двуколке, покачнулся на ней, как в лодке, выровнял свое крупное тело и с четверть минуты молчал хмуря брови и шевеля толстыми губами. — Спокойно, спокойно. Никуда мы от вас не убежим и не собираемся убегать. Но надо же найти сволочей, которые устроили это. — Он указал рукой на пожарище, а сам искал в толпе мужчину в жупане. Того не было видно, и тогда Трепалов обратился к женщине, которая стояла неподалеку: — Это та записка, которую вы видели на столбе?