Гнезда русской культуры (кружок и семья) - Страница 9
Острóта Клюшникова довольно язвительная: дескать, немецкий философ, плетя сеть умозаключений, отдаляется от реальности, забывает о действительных вещах, подобно человеку, который, разжевывая жвачку, не помнит уже, что он, собственно, взял в рот.
Но Станкевич был не из тех, кого можно было смутить остротой. Посмеявшись вместе с Клюшниковым, он с новыми силами и упорством брался за исследование сложнейших вопросов философии. И увлекал за собою Клюшникова, как тот ни сопротивлялся и ни отшучивался.
Но интересный факт: дружа с Клюшниковым, деля с ним часы занятий и размышлений, Станкевич не посвящал его в самые тонкие свои интимные переживания. Станкевич держался с ним не так, как с Красовым, с которым он проводил ночи напролет в задушевных беседах.
Как-то Станкевич попросил Красова (в письме из Удеревки, в августе 1834 года): «Не читай писем моих всякому встречному или читай пропуская, что нужно. Белинскому, Ефремову я открыт, но Клюшникову, хотя он добр, честен и умен, я не хотел бы обнаружить все, что у меня на сердце; я готов сказать ему это в глаза, и он, верно, поймет меня и оправдает».
Просьбу Станкевича легко понять после того, что мы узнали о характере Клюшникова. Как это бывает с людьми ироничными, Клюшников проявлял иногда ту неосторожность или даже неделикатность, которая невольно оставляет царапины на сердце друга. Довериться ему полностью, до глубины души было небезопасно.
Интересно, что такого же мнения был Белинский, который со свойственной ему определенностью и резкостью объяснил причины своего сдержанного отношения к Клюшникову: «И как открыть ему свои задушевные обстоятельства, когда он, бывало, или опрофанирует их ледяно-ядовитою насмешкою, или создаст из них свою фантазию, которая на то, что ты открыл ему, столько же похожа, как хлопчатая бумага на вареную репу?»
Но и себя Клюшников не щадил. И по отношению к своим собственным «душевным обстоятельствам» был он ироничен и суров. В этом язвительном скептике и безудержном мечтателе жило постоянное недовольство собой, которое принимало иногда комичные и уродливые формы. Клюшников жил в вечных терзаниях, вникал в собственные чувства, анализировал свои поступки, и они сплошь и рядом казались ему низкими и пошлыми. Словом, он был «самоед». Один из друзей рассказывает о забавном факте: как-то за обедом Клюшников съел «полбанки варенья» (был он сластена, как ребенок), а потом горько сокрушался и казнил себя: «Унизил, дескать, обжорством благородство человеческой природы».
«Какой чудак!» – снова воскликнул бы человек посторонний и презрительно пожал бы плечами. Но товарищи, хотя и осуждали болезненные формы самобичевания Клюшникова, знали, что за этим скрывалось. Скрывалось неутомимое беспокойство живой, неомертвевшей души, стремление к осмысленному существованию, к высокой цели.
Так Клюшников жил – не то историк, не то поэт, скептик и энтузиаст, Феос, склонный к ипохондрии, и Мефистофель, чьи иронические стрелы направлены не только на других, но и на самого себя; жил в вечном раздоре с собой, готовый в любую минуту перечеркнуть день вчерашний, для того чтобы начать все с начала.
Поэт Я. П. Полонский, познакомившийся с Клюшниковым в более позднюю пору, нарисовал его стихотворный портрет в поэме «Свежее преданье» (Клюшников фигурирует здесь под именем московского поэта Камкова):
Как это хорошо сказано: «был невзрослый человек»! Не ребенок, не юноша, не отрок, а именно невзрослый. «Взрослость» взята в качестве исходного пункта, в качестве точки отсчета, причем отсчета в обратном порядке. Все изменилось – и время, и многие сверстники, а Клюшников не изменился, остался «невзрослым», хотя по годам и по пережитому опыту полагалось бы повзрослеть.
В начале 1831 года студенты словесного отделения были взбудоражены карой, обрушившейся на одного из их товарищей – Виссариона Белинского. Событию этому предшествовал ряд фактов.
Летом и осенью 1830 года студент первого курса Белинский написал «драматическую повесть в пяти картинах» «Дмитрий Калинин». Произведение незрелое, местами напыщенное, местами многословное, изобиловавшее ходульными сценами и неестественными положениями. Но было у «драматической повести» достоинство, которое не могло не поразить читателей, – чрезвычайно острое ощущение социальной несправедливости, страстное обличение российских порядков.
Герой пьесы, юноша Дмитрий Калинин, как оказалось позже, внебрачный сын помещика Лесинского, живет на положении его крепостного. От бессердечной жены, от сыновей Лесинского, от его прихлебателей Дмитрий испытал все унижения и муки, какие выпадают на долю людей социально бесправных.
Доведенный до отчаяния, он изливает свои чувства в страстном монологе: «Кто дал это гибельное право – одним людям порабощать своей властью волю других, подобных им существ, отнимать у них священное сокровище – свободу? Кто позволил им ругаться правами природы и человечества? Господин может для потехи или для рассеяния содрать шкуру с своего раба; может продать его, как скота, выменять на собаку, на лошадь, на корову, разлучить его на всю жизнь с отцом, с матерью, с сестрами, с братьями и со всем, что для него мило и драгоценно… Милосердный Боже! отец человеков! ответствуй мне: твоя ли премудрая рука произвела на свет этих змиев, этих крокодилов, этих тигров, питающихся костями и мясом своих ближних и пьющих, как воду, их кровь и слезы?..»
Со времен Радищева, автора опальной книги «Путешествие из Петербурга в Москву», никто не осмеливался произносить таких гневных обличительных речей. Казалось, небеса разверзлись над бесчеловечными угнетателями, гремя проклятиями и суровыми пророчествами.
И эту-то драму Белинский вознамерился провести через цензуру, издать отдельной книгой для пользы дорогих сограждан! Трудно было вообразить себе что-нибудь более несбыточное.
Пройдет несколько лет, и Белинский вырастет в опытного и закаленного борца; все, кто встретится с ним, будут отмечать его острое чувство реальности, понимание конкретной ситуации, такт и хитрость, поразительную «ловкость в плавании между ценсурными отмелями» (А. И. Герцен). Но все это пришло потом и было оплачено сокровенными мечтаниями, горячими трепетными надеждами молодости.
Вначале Белинский читал «Дмитрия Калинина» своим университетским товарищам. Обстоятельства этому благоприятствовали: по случаю распространившейся в 1830 году в Москве холеры занятия были отменены, казеннокоштных студентов (то есть студентов, находившихся на обеспечении казны) не выпускали из университета, где они жили, и товарищи Белинского по комнате – П. И. Прозоров, Н. А. Аргилландер и другие – «составили маленькое литературное общество». В течение нескольких вечеров с большим успехом читал Белинский свою пьесу.
Происходило все это в одной из комнат (в «одиннадцатом номере») университетского здания, что на Моховой, на четвертом этаже.
Ободренный похвалами друзей, Белинский в январе 1831 года передал рукопись в цензурный комитет. С трепетом ждал он ответа: и юношеские мечты о славе, и желание сказать читателям правду, открыть им глаза на вопиющие беззакония помещиков и властей – все зависело от решения цензоров. Мечтал он и о гонораре, о первом большом литературном заработке, который бы поправил его скудные финансовые дела, а может быть, помог бы уйти с ненавистного казенного кошта.