Гнезда русской культуры (кружок и семья) - Страница 29
Станкевич рассказывает, какое действие на Почеку произвело страшное известие. В первую минуту он «ничего не чувствовал, он не мог верить, не мог плакать – уже через несколько часов, когда сознание возымело в нем свою силу, он начал плакать».
На похороны Почека отправился вместе со Станкевичем. Но друзья поехали не в ту церковь и попали на Немецкое кладбище, когда могила уже была засыпана.
«Нужно ли говорить о сцене над грустным прахом? Мы молчали; всякий из нас стоял отворотившись в особую сторону».
Между тем в смерти Эмилии молва стала обвинять Почеку. Говорили о том, что он обесчестил девушку, воспользовавшись ее доверчивостью. Слухи распространились широко, проникли в кружок Герцена и Огарева, которые одно время были дружны с Почекой, но теперь решили прекратить с ним все отношения. Молва добралась даже до Петербурга…
Но думается, мы всецело можем положиться на рассказ Станкевича, лучше других осведомленного во всем случившемся. Станкевич определенно указывал, что слухи исходили от самого Гебеля, и горячо защищал честь друга: «Никогда мысль о гнусном преступлении не приходила ему в голову. Он всё рассказывал мне: я как будто незримо присутствовал при всяком их свидании, при всяком разговоре».
Памяти девушки Станкевич посвятил стихотворение «На могиле Эмилии». В стихотворении были такие строки:
Людям, как известно, свойственно соединять реальные лица с литературными персонажами. В данном случае легко напрашивалось сравнение с Миньоной, упоминаемой Станкевичем, – героиней романа Гете «Годы учения Вильгельма Мейстера».
Обаятельное существо, женщина-ребенок, Миньона напоминала Эмилию своей поэтичностью, ореолом неизвестности, роковой тайны – и, увы, преждевременной, ранней гибелью. Но, соединяясь с тенью прошлого, с литературным персонажем, образ Эмилии предвещал и реальное будущее. Не одной ей среди девушек, близких к кружку Станкевича, пришлось испытать «участь горькую». Ранняя могила Эмилии оказалась первой в ряду других могил.
Трудно сейчас расшифровывать намеки, восстанавливая сокровенную жизнь друзей Станкевича. У каждого была своя тайна. И если дружбе эта тайна открывалась, то для нас, потомков, многое в ней уже стерто или похищено ходом времени.
Страстно и томительно мечтал о любви Красов. Задавал вопрос: какая смертная сможет утолить «весь пламень» его упоенья и «равною любовию любить?» Призывал таинственную девушку, «с благоуханными устами, с темно-кудрявой головой!» Как знать, может быть, это вовсе не был условный образ; может быть, за ним скрывалось вполне реальное лицо?
Станкевичу Эмилия казалась Миньоной. Красов сравнивал свою героиню с другим литературным персонажем – с Дездемоной.
Так писал Красов в 1835 году. Но и позднее образ Дездемоны не оставлял его воображение. В 1838 году в «Элегии» он вспоминал «стенанье другой Дездемоны».
Но кто эта Дездемона? Кто был ее Отелло, ее любимый и убийца? Интрига какого новоявленного Яго привела к печальному исходу? На все эти вопросы мы пока ответить не можем…
Полны таинственных намеков и стихи Константина Аксакова, как и его уже знакомая нам повесть «Жизнь в мечте». Герой этой повести Вальтер Эйзенберг увлечен Цецилией. «Спроси у него, – писал Станкевич Белинскому, имея в виду Константина, – эта Цецилия с черными глазами не есть ли девица Д…?»
Зато героиня другого раннего романа Аксакова хорошо известна. Константин увлекся своей двоюродной сестрой Марией Карташевской. Мария жила в Петербурге, и между молодыми людьми завязалась оживленная переписка. Аксаков руководил ее чтением, посылал ей свои стихи, рассказывая об обстоятельствах их написания.
Но и тут не обошлось без стороннего вмешательства. Родители Маши, опасаясь, что взаимная склонность молодых людей приведет к браку (нежелательному ввиду их родственных отношений), приняли крутые меры. Маше запрещено было встречаться и даже переписываться с Константином.
Не о Маше ли писал Аксаков в одном из стихотворений 1835 года, воспевая радость взаимопонимания любящих и горечь потери, вынужденного одиночества?
Документы начала 30-х годов сохранили и следы первых сердечных увлечений Белинского.
Павел Петров, еще в его бытность студентом Московского университета, ввел Белинского в семейство некоего помещика Зыкова.
«В этом доме много барышень, – сообщал Белинский брату в сентябре 1833 года, – ты догадываешься, что по этой причине я с большим удовольствием провожу там время. 17 сентября я был у них на именинах, немного танцевал, немного был пьян, ужинал, волочился, куртизанил… и был счастлив».
Дальнейшие взаимоотношения Белинского с «барышнями» Зыковыми неизвестны. Но отрадные минуты, которые пережил он в доме Зыковых, повторялись не часто. Трудно вспомнить, чтобы когда-нибудь потом Белинский сказал с такой определенностью, что он «был счастлив». Общение с женщинами приносило обычно ему разочарование и муку.
Влюбчивый по натуре, страстно жаждущий любви, Белинский очень скоро сделал для себя горькое открытие: он не имеет успеха у девушек.
Весной 1836 года Белинский пережил бурный роман, тянувшийся около двух лет и названный им впоследствии «историей с гризеткой».
«Белинский увлекся в это время страстью к одной молоденькой мастерице, взялся было за ее умственное развитие с помощью избранных поэтических произведений; но она скоро разбила созданный им идеал. Вообще ему часто приходилось ослепляться и разочаровываться в этом отношении».
Ни имя, ни подробности жизни этой девушки, мастерицы одного модного московского магазина, до нас не дошли. Да и о поступках Белинского известно немного, из третьих уст (приведенный рассказ был записан впоследствии со слов его дальней родственницы Н. Щетининой).
Но в одном можно не сомневаться: Белинский отдался любви со всею страстью своей искренней, пылкой души; в полном соответствии с господствовавшими в кружке романтическими понятиями он стремился и в нравственном, эстетическом смысле воздействовать на любимую девушку (подобно тому, как Константин Аксаков просвещал Машу Карташевскую); всецело жил он нахлынувшим на него чувством – и горестно было его разочарование. Точных причин трагедии мы опять-таки не знаем, скорее всего, это была измена, но, по словам самого Белинского, «развязка» истории заставила его «горько рыдать, как ребенка». Так говорил позднее Белинский Станкевичу.
Что же переживал в начале 30-х годов Станкевич? Мы начали эту главу с его письма, в котором он мечтает о порыве страсти, призывает существо, которое бы усилило его «святое, врожденное чувство любви», и высказывает опасение, что его призыв останется без ответа. Легко почувствовать, что этими мечтаниями, призывами, опасениями руководил уже пережитый личный опыт.