Глеб Успенский - Страница 6
Оптимизм Успенского, его незыблемая вера в грядущее благообразие, в то, что современное изуродованное и приниженное человечество выпрямится, – эта вера поддерживается у него тем, что он и теперь, в окружающей действительности, видит отдельные явления красоты. Когда он с «деревянным» благоговением рассматривал мастерскую художника, он вдруг остановился перед одной картинкой и не мог от нее отойти – она его не пускала («словно я зацепил карманом, как иногда бывает, за ручку двери»). На картинке была изображена девушка лет пятнадцати-шестнадцати, гимназистка или студентка, которая бежит с книжкой на курсы или на урок, в пледе и мужской круглой шапочке. Его пленила та не женская и не мужская, а общечеловеческая светлая мысль и печаль не о своем горе, которой дышало лицо молодой девушки; очаровала его эта духовная красота. Потом он увидел ее, эту девушку, или ее духовную сестру, живою. Однажды черной ночью, в дождь и ветер, забрел он в какой-то огромный парк и скоро очутился перед громадной развалиной старинного барского дворца. «И в парке темно, и пусто во дворце – только ветер ревет и воет, раскачивая огромные деревья. Куда идти?» В самом деле, – куда идти Успенскому черной ночью, среди пустынных развалин? Но, обойдя руину с другой стороны, он заметил огонек, который светился в полуразрушенной каморке. Там сидела молодая девушка, сельская учительница, и поправляла детские сочинения на темы: «Как я раз испужался» и «Как я раз расшибся». Завязался простой разговор между нею и Успенским, а в это время в комнату вбежала деревенская девочка, закутанная в платок и с высокой палкой в руке. «Я у тебя, Алексеевна, – сказала она учительнице, – ноне ночевать не буду… мне надоть пьяных и прохожих по дворам разводить. Отец-то хмелен, а очередь наша, так вот я вместо отца-то». Родная сестра, видимо, некрасовского мужичка-с-ноготок… Да, ей трудно учиться, бедной девочке; в другом месте Успенский рассказал, как ее ругает бабушка за то, что она тайком готовит свои уроки при свете жалких, но все же дорогих огарков. Ей трудно учиться, ее трудно учить, и все-таки она учится, и все-таки девушка в каморке старого дома учит ее. В углу развалины с тетрадками и сказками именно она, сельская учительница, зажгла для Успенского тот приветливый огонек, который указывает дорогу заблудившемуся путнику. И в черной окружающей тьме светится этот огонек, потому что девушка, как новая весталка, самоотверженно блюдет его и не дает погаснуть – хоть это и мучительно тяжело в нашу русскую непогоду и неурядицу. И Глеб Успенский утешен этой светлой девушкой, и, как он сам говорит, ему становится хорошо и легко на душе, на его измученной душе.
Правда, не всех утешит сельская учительница. Крестьянский юноша-самоучка стал писать стихи о людской неправде и призывал в них к свободе и братству. Стихи были ужасны, и их не приняли в журнал (это не стих, а шест – сказал автору жестокий редактор). Одна девушка прочла юноше другие стихи, прекрасные, написанные великими поэтами, и они тоже говорили, дивными словами говорили, о людской неправде и призывали к свободе и братству. «И ничего?» – спросил юноша. То есть, ничего и после этого, и после таких стихов? И девушка должна была сознаться, что – да, покуда ничего, покуда и эти стихи не сделали мира справедливее и свободнее; она рассказала ему об исторических неудачах добра. Юноша ужаснулся и был безутешен.
Может быть, он и прав. Во всяком случае, та душевная красота, которая озаряет девушку в мужской шапочке или сельскую учительницу, зажегшую свой огонек и скорбящую не своим горем, все это – красота самоотвержения, все это говорит о благородной способности человека принимать на себя чужую печаль; но мир самоотвержением венчаться не может. Ведь самопожертвование – это дитя совести, которая взросла чрезмерно от чужой бессовестности. Если бы равномернее, справедливее распределялась совесть между людьми, не было бы нужды в героизме и страдальческой красоте самоотвержения. И потому не временной ли только является эта красота? Ведь и совесть в своем отраженном страдании, страдании за других, тоже способна отклонить человеческое существо от его нормального и прекрасного облика; ведь и совесть может скомкать душу. И Глеб Успенский, действительно, верил, что есть на свете красота спокойная, самодовлеющая, безжертвенная – красота превыше совести, парящая над нею. В этом – центр мировоззрения Успенского. Его последнее слово не этика, а эстетика.
Есть в мире песня, которая звучит наперекор злу и его заглушает. «Горя, нужды, тоски, холода, голода, слез, злобы – тьма! Но вот несутся же эти животворные, вечные, неизменные звуки, несутся они, как звуки песни жаворонка. Неизменна эта песня сначала для малого ребенка, потом для молодого парня и, наконец, для старика. Человек был ребенком – стал стариком, а жаворонок все тот же: все так же прячется в солнечном луче, в глубине светлого воздуха и поет все ту же, вековечно-неизменную, радостную песню. И народная песня – такая же вековечно-неизменная, и она говорит только о неугасимой, несокрушимой силе жизни, напоминает только эту радость жить, звучит никогда не стареющим, вечно и неизменно юным звуком».
«Радость жить» идет от источника всякой радости и всякой жизни – от богини любви и красоты. И ее видит, о ней помнит даже тот, кто, по-видимому, знает одну только заботу и печаль.
Затопив печку сырыми дровами, закутавшись в рваный полушубок, после горького и беспокойного дня заснул тяжелым сном сельский учитель Тяпушкин. И вдруг во сне он «хрустнул» всем существом своим, как бывает, «когда человек растет». Он, действительно, нравственно вырос и проснулся с каким-то счастливым горячим ощущением в груди. Он вспомнил, как много лет назад стоял он в парижском Лувре перед статуей Венеры Милосской и как она выпрямила его скомканную душу и вдохнула гордость и радость в глубину его «искалеченного, измученного существа». Перед этой великой «каменной загадкой», воплотившей не специальную женскую красоту, а красоту нормального человеческого облика вообще, Тяпушкин ощутил счастье быть человеком, братом Венеры: он почувствовал свое родство с Венерой Милосской. Люди – аристократы. Мы все знатны. За стенами Лувра шумит суетная и несчастная парижская улица, и Венера Милосская оттеняет этот пестрый шум своей величавой и спокойной красотою. Она оттеняет, она упрекает, но она и утешает нас. Венера показывает нам самих себя под теми роковыми наслоениями жизни, от которых потускнели наши глаза, поблекли наши лица, от которых возникли наши морщины и седины; она немою речью своей красоты говорит нам, некрасивым, униженным, изуродованным и измученным, – она говорит, что мы прекрасны, что мы гармоничны, что это только бессмыслица наших серых дней нас обездолила и обессилила, пригнула долу, исказила наши божественные черты. Она говорит, что мы можем подняться и выпрямиться, что никто и никогда не разобьет в нас Венеры Милосской. Если бы жизнь даже и прониклась таким вандализмом, чтобы посягнуть на этот бессмертный образ, ее святотатственное дело никогда не удастся, и в храме нашей души, во внутреннем Лувре человека, будет вечно жить Венера Милосская, как живет ее нетленная статуя в отдельной комнате музея, откуда она смотрит на весь очарованный мир и где очарованный мир посещает ее, как благодарный и благоговейный паломник – свое божество.
«В глухой, занесенной снегом деревушке, в скверной, неприветливой избе, в темноте и тоске безмолвной томительной зимней ночи» вспоминается учителю Тяпушкину Венера Милосская, и он с отрадой чувствует, что между ним, холодным и голодным, и ею, прекрасной и гордой, есть внутренняя связь, что они – родные. Богиня далека от этой глухой деревушки, но в то же время она так близка исстрадавшемуся сердцу Тяпушкина. И для того, чтобы она была еще ближе к нему, чтобы она охраняла его от жизненной неправды и чтобы не сжалась его душа, он купит себе ее фотографию и повесит ее здесь, на стене, – и в холодной комнате сельского учителя будет красоваться ее изображение, и всякий раз, как он взглянет на нее, всякий раз, как он вспомнит, что эта прекрасная богочеловеческая возможность, эта великая богочеловеческая необходимость жива и что «в Лувре все благополучно», – всякий раз он найдет себе в этом созерцании, в этом сознании, новый источник сил, новое вдохновение для своей будничной работы.