Глаза земли. Корабельная чаща - Страница 7
И все-таки я не прямо иду, а возвращаюсь домой назад, как певец былин, и оттуда самому себе неведомым путем, как будто огромным прыжком, по воздуху, оказываюсь впереди в своем времени. Вот почему и трудно (расположить свои литературные опыты по непрерывно восходящей линии своих достижений.
Однако внутри себя эта линия существует, я прямо вижу ее как лестницу. На первой ступени этой лестницы, мне казалось, я покидаю свою родину, стремясь найти ее лучшее в какой-то другой стране, в каком-то «краю непуганых птиц», в какой-то земле, где иду я за волшебным колобком,
И всякую новую землю я как бы открывал, роднил, Делал то самое, что делают все путешественники всех времен: расширял свою родину.
Мне казалось тогда, что я шел скорее мира, и догонял его, и брал из него то, что мне надо было. Но с некоторого времени, как я правильно где-то записал, у меня переменилось мироощущение, как будто я стал, а мир пошел вокруг меня.
Белая изгородь была вся в иголках мороза, красные и золотые кусты. Тишина такая, что ни один листик не тронется с дерева… Но птичка пролетела, и довольно взмаха крыла, чтобы листик сорвался и, кружась, полетел вниз.
Какое счастье было ощущать золотой лист орешника, опушенный белым кружевом мороза! И вот эта холодная бегущая вода в реке и этот огонь от солнца: вот уже расплавились иголки мороза на крыше, и крупными редкими каплями стала падать вода из желобов.
Но и этот огонь, и эта вода, и тишина эта, и буря, и все, что есть в природе и чего мы даже не знаем, — все входило и соединялось в мою любовь, обнимающую собой весь мир.
Вчера вечером луна была высоко, я вышел из дому и услышал тот звук в небе: «Ау!» Я услышал его на северо-востоке и скоро понял движение его на юго-запад. И вспомнил по прошлому: это цапля улетела от нас в теплые края. А грачи еще здесь.
Дай бог услышать журавлей и гусей.
Те, кто больше меры, — умные, кто меньше — дураки.
В понятие поведения, исходящего из таланта, включена воля, отличная от разумной, обычной, логической воли. В «Моцарте и Сальери» и показано столкновение этих двух поведений: обычного логического у Сальери и поведения из таланта — сверхлогического.
Сущность таланта, его поведения именно и заключается в отстранении и утрате своей меры, в выходе из этого времени и пространства и замене их новыми мерами: в некотором царстве, в некотором государстве, при царе Горохе.
Итак, я должен знать о себе, что в мои годы, непременно, как у всех таких людей, в голове собирается перенакопление мыслей, и отсюда судороги речи, стремление их выбросить из себя, отсюда происходит и непонимание другими написанного.
Вот почему «Кладовая солнца» должна быть моим маяком, и я никогда не должен соблазняться старшим возрастом.
Мой девиз — мыслить о всем, но писать понятно для всех.
Друг мой! Не бойся ночной сверлящей мысли, не дающей тебе спать-. Не спи! И пусть эта мысль сверлит твою душу до конца. Терпи. Есть конец этому сверлению.
Ты скоро почувствуешь, что, из твоей души есть выход в душу другого человека, и то, что делается с твоей душой в эту ночь, — это делается ход из тебя к другому, чтобы вы были вместе.
1948 год
Вот чему не надо учить никого и что есть тайна — это обращать всерьез жизнь свою в слово.
Утро белое, пушистое и радостно светлеет. На заре в далеком высоком здании окна горят, и не можешь сказать: от зари этот свет или свой, домашний остался, забытый.
В моей борьбе вынесли меня народность моя, язык мой материнский, чувство родины. Я расту из земли, как трава, цвету, как трава, меня косят, меня едят лошади, а я опять с весной зеленею и летом к Петрову дню цвету.
Ничего с этим не сделаешь, и меня уничтожат только, если русский народ кончится, но он не кончается, а может быть, только что начинается.
Профессор из Тимирязевки прислал поздравление, в котором между прочими прекрасными словами было сказано о том, что природа в первой моей молодости улыбнулась мне и — я об этой улыбке все и пишу.
Так ли?
Помню — смертельные какие-то, кровавые следы в душе оставались от первой любви. И потом я — в природе, и эти кровавые человеческие следы постепенно заменяются следами голубыми каких-то зверушек на снегу весной света. Вот эту боль, переходящую в радость, я и описываю. А когда друг мой пришел на склоне лет, та самая в точности женщина, которую ждал я в юности…
Хорошо помню, что когда она пришла, и я, еще не поняв ее, но с мыслью о ней, пришел в лес и смотрел на милые, мне следы на снегу, то вдруг застал себя на следах, что не о них думаю, а о ней, и что следы как бы отделяются от меня и становятся вовсе не тем, чем были раньше.
Значит, ясно, что радость от природы мне приходила, как бальзам приходит к сосне, когда ее поранишь, что вся красота была для меня, как бальзам у сосны.
Так вот и вы, любители природы, когда в лесу рассеянно берете в руки кусочек смолы и наслаждаетесь ароматом целебного бальзама, то помните, этим бальзамом лечатся деревья, вся жизнь у которых есть постоянное стремление к свету, а у человека есть свой бальзам: поэзия.
Если я остаюсь, это потому, что я действительно в писаниях своих отдаю свою душу, а не помыслы. И борьба — моя на всем протяжении моего писательства была борьбой за мысль путем-жертвы своей душой. И оттого я остаюсь неистощимым, несмотря на свои годы.
Предложили выступить на вечере Арсеньева, и как только я принял это предложение, так все завертелось в голове и весь мой хмель стал обвивать ствол умершего Арсеньева.
У Толстого дядя Ерошка получеловек, полузверь, эпизодическая фигура, приближающая к нам природу Кавказа. Арсеньев бессознательно применил тот же образ в лице Дерсу Узала для изображения дальневосточной тайги. То же самое чувство природы с концентрацией его в получеловеке было и во мне при изображении севера («Колобок»).
Мне вспомнилось, как N. доказывал мне, что герои мои в этнографических очерках «В краю непуганых птиц» в действительности не такие, какими я их дал, как поэт севера. Меня тогда это потрясло и, наверно, сыграло свою роль в моем освобождении от этнографического груза и в самоутверждении как художника.
Совершенствуясь все больше и больше, я мало-помалу добился признания и права на утверждение создаваемого мною мира образов. На чем же основано признание этих образов? На том, что я извлек их, как мастер, из действительной жизни, то есть что без действительной жизни нет моих образов. И без меня их тоже нет. В моих образах мои близкие, ближние узнают эту жизнь, понимают и оглядывают, себя самих.
Вероятно, так и весь русский «мужик» во всей русской литературе был в таком же соотношении к действительному, как у Толстого Ерошка, у Арсеньева Дерсу, у меня мой помор в «Колобке» и, наверно, много других…
Может быть, это чувство природы в более утонченной форме и ведет меня до сих пор. И я мало-помалу дохожу до его философских корней.
Случается каждому писателю на склоне лет среди своих писаний, убегающих в Лету, найти одну страницу необыкновенную. Как будто весенний поток выбросил эту мысль, заключенную в железную форму, как льдину на берег. И вот вода, выбрасывающая льдину, давно уже в море исчезла, а льдина все лежит, лежит и тратится только по капельке.
Когда я у себя в радостный день встречаю такую страницу, я всегда изумляюсь, как это я, ленивый, легкомысленный и вообще недостойный, мог написать такую страницу? После раздумья я отвечаю себе, что это не совсем я писал, что со мной сотрудничали неведомые мои друзья, и оттого у нас вместе получилась такая страница, что совестно становится отнести только к себе одному.