Глаза земли. Корабельная чаща - Страница 16
И вот это узнавание и оберегание условий бытия цельной личности стало моим поведением в отношении творчества. Я не управляю творчеством, как механизмом, но я веду себя так, чтобы выходили из меня прочные вещи: мое искусство слова стало мне, как поведение.
Мне кажется, величайшую радость жизни, какая только есть на свете, испытывает женщина, встречая своего младенца после мук рождения. Я думаю — эта радость включает в себя ту радость, какую частично испытываем и все мы в своем счастье. Так вот и хочется мысль, найденную для своего обихода в искусстве о поведении, распространить на всех.
Но я могу быть цельным только на восходе солнца, когда все еще спит, а другой утром спит и цельным бывает глубокой ночью. И мне скажут, что Сальери был в поведении, но у него ничего не выходило в сравнении с Моцартом — человеком без поведения.
В том-то и дело, что поведение в моем смысле не есть школьное поведение, измеряемое отметками. Мое поведение измеряется прочностью создаваемых вещей, и с этой точки зрения Моцарт вел себя как следует, как творец цельной личности, и не подменял ее рассудочным действием.
Так вот я хотел, бы сказать и о себе, что моя поэзия есть акт моей дружбы с человеком, и отсюда все мое поведение: пишу — значит, люблю.
Чтобы настоящим быть художником, надо преодолеть в себе злобную зависть к лучшему и заменить преклонением перед совершенно прекрасным.
Зачем мне завидовать лучшему, если лучшее есть маяк на моем пути, если я в нем в какой-то мере, пусть даже в самой малой, но участвую: тем самым, что я им восхищаюсь, я участвую.
В одном я, может быть, ошибаюсь и распространяю свою ошибку. Я исхожу из поэтического жизнепонимания и принимаю бессознательно, что каждый человек в той или иной мере является непременно «поэтом в душе» и непременно должен что-то в этом смысле пережить лично, чтобы соединиться с другим человеком и войти в общество.
Возможно, однако, что есть более короткий путь войти в общество путем простого чувства правды и способности стоять за нее.
И скорее всего человек может быть одновременно и «поэтом в душе», и правдолюбцем.
Там, где человек, — это я. Там, где каждый из нас выступает за себя, там, как след ноги на песке, остается собственность.
Хорошо это или плохо? Это неплохо и нужно, если нога собственника ступает по незанятой земле. Но как только по этой земле другие прошли, надо глядеть, чтобы не поставить ногу свою на чужой след.
Вот почему нас всех манит к себе девственная природа, земля, по которой не ступала еще нога человека.
Вот почему иной раз даже и вовсе землю бросаем, — нам тесно, мы становимся на путь искусства и там ищем путей, по которым никто никогда не ходил.
Беллетристику, как таковую, нельзя перечитывать, a можно повторять лишь поэзию и мудрость. Но читается беллетристика и пишется легче всего.
Беллетристика — это поэзия легкого поведения. Настоящее искусство диктуется внутренним глубоким поведением, и это поведение состоит в устремленности человека к бессмертию.
Никто не свидетельствует так о бессмертии, как все живущее в природе и дети. «Будьте как дети» — это значит: «живите как бессмертные». <…>
Если бы меня спросили, чем отличается прозаический очерк от поэтического, я ответил бы так: отличается направлением к тому или к другому читателю.
Так вот мои «Адам и Ева» были направлены читателю газеты «Русские ведомости»: тут поэзия подчинена определенным служебным законам.
В поэтическом очерке «Черный араб» тот же материал был направлен читателю толстого журнала «Русская мысль» под редакцией Брюсова. Тут поэзия не ограничивалась требованиями переселенческой темы «Русских ведомостей» и, без оглядки на какое-либо практическое дело, направлялась прямо к сердцу читателя.
Так что прозаический очерк в моем опыте — это служебный, деловой; поэтический — свободный и, осмелимся сказать, — праздничный.
Но все равно — поэзия или проза, они исходят одинаково от «поэта в душе», и если нет этого центра, то все равно ни стихи, ни очерки литературой не будут.
С большой радостью перечитав теперь, через тридцать восемь лет после первого напечатания, служебный очерк «Адам и Ева» и праздничный «Черный араб», напечатанные в 1909 году в «Русских ведомостях» и «Русской мысли», я с чистой совестью «поэта в душе» могу теперь ими иллюстрировать свою мысль и, может быть, даже сказать: моя поэзия есть акт моей дружбы с человеком, и в ней мое поведение: — пишу — значит, люблю.
Есть в незримой среде, окружающей каждого, тон времени, и кто слышит его, как будто получает крылья и может лететь и лететь.
Но это не все, что нужно человеку. Человеку нужно слышать тон времени и идти по своей тропе.
Приступая к мысли о чем-нибудь, всегда надо помнить, что о том же самом мыслило множество умнейших людей до тебя.
С тех пор как человек начался и мысли его, скопляясь, передавались из поколения в поколение, они составляют огромное культурное наследство.
Но как же среди этого богатства чужих мыслей найти свою мысль и узнать, что эта мысль новая и еще ни у кого не была? Для этого надо понять себя самого, как существо еще небывалое, и когда это поймешь, то среди мыслей чужих узнаешь свои небывалые.
Обязанность каждого быть современным, и в этом определяется его «надо».
Несовременный человек — значит, отсталый, и фанатик — это кто стремится забежать вперед.
Мудрый — это кто яснее других чувствует обязанность свою в отношении настоящего времени, кто наиболее современный человек.
Когда напечатается, то к написанному что-то прибавляется.
Написанное как бы колеблется в битве неравной и страшной, машинопись проясняет, печать утверждает.
1948 год
Поэзия — это предчувствие мысли.
Все знают, что горе надо забывать, но мало кто понимает, что и всякий успех, счастье надо встречать, принимать и, сложив достижение в кладовую свою, как можно скорее тоже забывать.
И радость и горе надо забывать, а помнить надо только мысль в ее вечном движении.
Наступает пора, когда понимаешь людей, как понимает умный актер публику, когда она ему рукоплещет: он кланяется, прижимая руку к сердцу, а сам не сливается душой с этими поклонами и хорошо знает, какой он на самом-то деле, без дела, без грима и бутафории…
Ах, сколько всего дано пережить человеку, если он только живет долго и не устает мыслить. Какое это огромное поле!..
Сельский учитель: энергичное старое лицо, все исписанное жизненными боевыми рубцами, устремленными к глазам, чтобы выказать мысль человека, — все, мол, проходит, и щечки-подушечки, и ямочки, и вся красота, но мысль в глазах остается.
Все было хорошо, но когда этот смоленский учитель стал жаловаться на народ, — тут открылся заурядный деревенский учитель.
Хороший учитель никогда не скажет плохо о своем народе, и если даже думает так, никогда не откроется с первого разу.
Смотрел на кота, и когда нечаянно задел его ус, то заметил, что короткая шерстинка на его носу быстро переставилась и образовала мину недовольства. Успокоив кота, я дождался, когда прошла мина недовольства, нос разгладился, и тогда уже сознательно я потянул своего кота за его длинный белый ус. Мгновенно появилась тогда на носу та же знакомая недовольная мина, и с тех пор я лучше стал понимать своего кота и ежедневно открывать в нем новые и новые мины.