Герцоги республики в эпоху переводов: Гуманитарные науки и революция понятий - Страница 49
Поход за именами
Итак, российские новаторы возводят свою интеллектуальную генеалогию к фигурам и течениям, которые символизируют протест против великих парадигм. Подходы, с которыми связаны имена X. Уайта, К. Гирца, Ст. Гринблатта — лингвистический поворот, символическая антропология, новый историзм, — обладали свежестью и привлекательностью, пока то, против чего они восставали (а именно старые парадигмы), продолжало играть важную роль, интеллектуальный хаос скорее прельщал, а позитивистскую атаку было еще трудно предвидеть. Но когда доминирующие парадигмы распались, а методологический разброд стал угрожать самому существованию социальных наук, стало очевидно, что ни одно из этих направлений не способно ни упорядочить хаос, ни предложить способ выхода из кризиса — что и вызвало падение интереса к этим течениям на Западе. Но слабо тлеющего в них отблеска жизни оказалось достаточно для того, чтобы заинтересовать российских исследователей, которые, открыв их уже в эпоху переводов, превратили их в свой опознавательный знак, интеллектуальный символ.
Что заставило Проскурина забыть о решительном отказе от теории и о нелюбви к постмодернизму, что побудило Зорина пуститься в нелюбимые им теоретические изыскания? Зачем понадобился Эткинду новый историзм? Почему все три исследователя отправились в поход за именами, чтобы выбрать в качестве предтеч авторитеты уходящей эпохи?
Действительно, в отношении Эткинда, Зорина и Проскурина к своим «кумирам» много общего. Все они, словно сговорившись, как бы не замечают времени, истекшего с момента написания работ Уайта, Гирца и даже Гринблатта, продолжая использовать их идеи непосредственно, как если бы их произведения были написаны вчера, не считаясь с грузом критики, интерпретаций и просто ушедшего времени. Впрочем, кто будет оспаривать право исследователя мастерить свой интеллектуальный инструментарий из всего, что попадется под руку? Но проблема в том и состоит, что великих мастеров не пускают дальше прихожей, им заказан доступ в текст, их идеи либо не используются в анализе, либо вступают в откровенное противоречие с оригинальными исследовательскими практиками российских новаторов.
Отметим, что все три автора выбирают великих среди тех, чье наследие поддается множественным интерпретациям, не налагает значимых интеллектуальных запретов и не предъявляет обязательных к исполнению методологических требований.
Безусловно, описанные выше случаи — отнюдь не единственный пример ложной научной генеалогии. Чтобы не ходить далеко за примером, достаточно вспомнить сравнительно недавнюю попытку Пьера Нора возвести «Места памяти» к «Социальным кадрам памяти» Мориса Альбвакса. Нора предельно далек от социологии и философии Дюркгейма. Он никогда особенно не интересовался социальной историей — тему связи памяти с разными социальными группами трудно встретить на страницах «Мест памяти». Создателя «Мест памяти» интересовала «французскость», символическое переживание прошлого в сознании современных французов, а вовсе не отличия коллективной памяти интеллектуалов от школьных учителей. Альбвакс понадобился Нора потому, что его собственный подход был слишком оригинален, слишком смел и настолько радикально выламывался за рамки всякой научной традиции, что даже он, «интеллократ» уже к моменту создания проекта, ощутил потребность в предшественнике, легитимизирующем его демарш. Альбвакс был, вероятно, лучшим кандидатом на эту роль, хотя «социальные кадры памяти» не нашли своего места в «Местах памяти». Примерами такого рода богата интеллектуальная история всех времен и народов.
Потребность освятить свое творчество именем великого предшественника, вероятно, тоже была не последним побудительным мотивом для российских новаторов. Представление о том, что должны быть теоретические предшественники, должны быть парадигмы, должны быть методы, должны быть школы, а те, у кого их нет, — неполноценные ученые, разлито в агрессивной профессиональной «среде», с которой новаторы продолжают бороться ее же оружием. Логика полемики заталкивает их назад в академию, заставляя идти на забавные компромиссы.
Однако потребность в ложных генеалогиях у российских интеллектуалов имеет и другие корни. Гирц и Уайт нужны Зорину и Проскурину вовсе не затем, чтобы освятить созданное ими направление хотя бы потому, что они едва ли стремятся его создать, да и Эткинд тоже вряд ли претендует на основание новой школы. Выбор имен предшественников оборачивается выбором не-имен или выбором таких имен, которые не способны заслонить собой то, что делают сами Зорин, Проскурин и Эткинд, превратить их в «представителей школы N». Ибо кто из тех, кто сегодня претендует на новаторство, может позволить себе всерьез назваться приверженцем символической антропологии? Выбор Гирца или Уайта, выбор нового историзма — это выбор не-имени. Половинчатый путь, компромисс, на который идут писатели со средой. Может быть, отказ осмыслять себя в качестве «направления», отказ выбирать сильных предшественников, чье имя придется носить вместо своего собственного, скрывает желание отстоять свое собственное имя и не позволить заменить его нарицательным? Может быть, на смену научным школам, направлениям, парадигмам, нарицательным именам и коллективному величию прошлого идет индивидуальное величие собственного имени?
Нарочитый выбор не-имени, как и нарочитый отказ от «теории», вкупе с литературностью письма, позволяют допустить, хотя бы в качестве логической возможности, возникновение новой тенденции, свидетельствующей о переходе от социальных наук к постнаучному состоянию, к новой форме интеллектуального творчества. Возможно, мы присутствуем при возникновении интеллектуального письма, чья правдивость не сводится ни к выяснению того, как «было на самом деле», ни к неукоснительному следованию правилам Вульгаты социальных наук. Одной из его особенностей может стать способность наделить прошлое и настоящее смыслом сквозь призму современного политического и художественного восприятия, другой — возникновение «лирического героя», «я — рассказчика» интеллектуального письма, а способность раскрыть интеллектуальную или событийную интригу вытеснит страсть к отражению «объективной реальности». Отказ придумывать для себя особые названия, этикетки из «нарицательных имен», давать повод рассматривать себя как «школу», «научное направление», у которого есть предшественники и должны быть последователи, а следовательно, и «научный метод», может стать важным жестом ее самоутверждения. Из коллективного предприятия, находящегося в логике нарицательных имен, каким всегда являлись социальные науки хотя бы в силу их претензией на объективность научного познания, интеллектуальное письмо превращается в индивидуальную форму творчества. Логика нарицательных имен научных школ вступает в конфликт с логикой собственных имен авторов.
Может ли критика спасти социальные науки?
Итак, протест российских новаторов против социальных наук носит в основном эстетический характер. Новаторы не пытаются систематически критиковать социальные науки — скорее, их писательские практики и стратегии поведения показывают, что они стремятся преодолеть их, прежде всего как эстетическую форму, отправляясь на поиски нового стиля. Теперь пришла пора сказать о теоретическом проекте преодоления кризиса социальных наук, сформулированном Н. Е. Копосовым в его работах «Как думают историки» и «Хватит убивать кошек».
«Критика социальных наук», как называет это направление размышлений о судьбе социальных наук Копосов, продолжает традицию критики науки, и прежде всего социологии науки, однако переносит акцент с социальных на интеллектуальные механизмы функционирования знания[268]. В центре внимания автора — социальные науки как определенный стиль мысли, воплощенный в их основных понятиях.
В недавнем интервью для журнала «Топос» Копосов так охарактеризовал свой подход: