Генеральская дочь - Страница 3
Все эти две недели ее поражала немыслимая чистота ванных комнат в отелях. Решетчатые цилиндрики на пружинке прикреплялись к унитазу, и от них пахло лавандой или сиренью. На просторных полочках над раковинами лежали цветные бутылочки с шампунями для волос и для ванны, коробочки с кремами и мылом, пластиковые шапочки для душа. Они экономно расходовали это бесплатное богатство, а неиспользованную косметику делили поровну и прятали в чемоданы: дома можно будет подарить кому-то. И каждый день горничные оставляли в номере новую, расчитанную на двоих, порцию шампуней и кремов.
Лена Ионовна открыла кран (тут и краны не как у нас, первый раз, чтоб воду открыть, горничную вызывать пришлось). Вода хлынула толстой пенистой струей и, решив ради последнего дня не экономить, она вбухала в ванну целую бутылочку шампуня. Пена вспухла снежной шапкой, запахло лесом, и Лена Ионовна блаженно погрузилась в горячую воду.
Через полчаса, завернувшись в новый купальный халат, она вышла из ванной. Соседка проснулась и дочитывала свой детектив. Глянув поверх очков на Лену Ионовну, она бесцветным голосом сообщила:
«Тебе, Лен, из Москвы звонили. Чего-то случилось там, не поняла я. Слышно было плохо».
Exposition
«Звонить в Москву из отеля? А денег на это где взять? Да и зачем, через несколько часов дома будем. Я так устала за эти сумасшедшие две недели, что просто упала в постель и сразу заснула.
Прилетели только к вечеру. Меня Влад встречал, оказалось, это он звонил. С папой плохо было, речь отнималась, еще и сейчас еле говорит, и правая рука немеет.
Но в тот раз, слава Богу, обошлось. А второй приступ при мне случился, через год. Мы вызвали „скорую“, и они сразу приехали, но, похоже, не знали, что делать. Врач суетился, звонил куда-то по телефону, санитары со шприцами бегали. Час, наверное, это продолжалось. Я видела, как папа приподнимался на постели, шарил руками по одеялу, смотрел беспомощно по сторонам, как будто искал кого-то. Я думаю, он меня искал, хотела подойти, но врач не пустил: „Не надо, не сейчас“. Не сейчас… вышло — никогда.
Потом они выходили из дому, виновато пряча глаза. А я как-то не осознала еще, что произошло. Потому что чувствовала только облегчение от того, что чужие уходят».
Затворив дверь за этими неловкими чужаками, она надолго заняла телефон: договаривалась, хлопотала, добивалась места на престижном кладбище и осознать происшедшее снова не было времени. Забывшись, она набрала свои домашний номер, долго слушала длинные гудки и представляла, как эхом отдаются звонки телефона в просторной пустой квартире. Рассердившись на себя, она резко бросила трубку, но тут же снова сняла ее и позвонила сыну. Там было занято, она перезвонила — занято; подождала минут 15 и еще раз перезвонила. И услышала те же, что дома, безнадежно-длинные гудки.
Приехала специальная машина, чтобы забрать тело в морг, и только после этого Лена Ионовна вызвала такси. Они сидели вдвоем с матерью в столовой, ждали машину и молчали. Мать почему-то не плакала, и Лена Ионовна поразилась ее черствости.
Впрочем, и сама она не плакала. Она чувствовала себя маленькой, беспомощной девочкой, словно вся прожитая жизнь провалилась куда-то и осталось одно, самое первое, самое яркое воспоминание:
— солнечный день, рыжая лошадь у беленой стены дома, чьи-то жесткие руки осторожно берут ее под мышки и поднимают в седло, ей высоко, и немного страшно, и весело. Папа держит лошадь за повод, черные прямые волосы рассыпаются, падают на лоб, и он смеется, пятернею зачесывает их назад, и это его движение, и она — тощая, стриженная «под мальчика», крепко ухватившаяся за луку седла, и голос: «Снимаю!»
(Кто это был? Повернулась на голос, увидела коричневый деревянный ящик — такие тогда были фотоаппараты — на треноге, и кто-то безголовый выпростал руку из-под черного платка и снял крышечку с круглого оконца объектива.)
«Я страшно любила маленькой разглядывать фотографии. Моя первая лошадь. Я с пистолетом. Папа помогает мне держать винтовку и прицеливаться. Надпись на обороте: город N, гарнизонный тир.
Папа очень хотел сына и, наверное, огорчался, что родилась девочка. С тех пор как себя помню, я старалась быть… как это лучше сказать… не-совсем-девочкой, чтоб ему угодить. Он учил меня стрелять, скакать на лошади. И всегда брал с собой на охоту, на рыбалку. Правда, это случалось нечасто, он редко бывал свободен.
Мы медленно ехали по степи рядом. Я не помню, о чем мы говорили, но помню запахи: лошади, и гладкого кожаного седла, и горячей сухой травы, и пыли. Но это было позже… Мне было уже 15, наверное. Мы жили в Крыму, и у нас были свои лошади и даже большая морская яхта. Папа привез ее откуда-то, и она стояла у берега, в специальном сарайчике, но никто на ней так ни разу и не вышел в море.
Он очень любил море. Очень. И еще — лошадей, породистых охотничьих собак, красивых женщин. Мама? Ну конечно! Да он бы просто ее не выбрал, если б она не была красивой. Правда жалко, что он нс стал морским офицером? Он ведь учился в морском училище, еще до моего рождения».
Такси наконец приехало. Лена Ионовна помогла матери надеть шубу, вывела ее из дому, посадила на заднее сиденье. Сама села рядом с шофером, захлопнула дверцу, такси медленно тронулось по заснеженной узкой дороге меж пустых дач, свернуло влево и, натужно тарахтя мотором, выбралась на шоссе. Здесь снег был растворен изрядной дозой крупной соли, жидкая грязь полетела из-под колес рванувшейся вперед машины, и Лена Ионовна, откинувшись на спинку сиденья, попросила шофера при въезде в город свернуть налево: по левой дороге было ближе ехать. Шофер бубнил что-то о транспортных пробках, ожидающих их впереди, и что ехать поэтому лучше прямо, но она почти не слышала его, погруженная в воспоминания.
«Я только сейчас сообразила: папа никогда не рассказывал о своем детстве. А ведь я родилась в том же городе, что и он. Малюсенький городок, бывшее еврейское местечко, на юге Украины, где жили папины родители. День моего рождения совпал с днем смерти Ленина. Бабушка этого, конечно, не знала. Она, как положено, отнесла угощение раввину, и мне по еврейскому закону дали имя: Руфь, в память умершей прабабки. Это маме не понравилось, она была такая революционерка, прогрессивная. К тому же русская. А папа с первого дня стал называть меня Лялечкой, Лялей. И после, когда они с мамой пошли получать метрику, из „Лялечки“ очень естественно вышла „Ленина“. Так они и записали меня: Ленина Ионовна. В память об умершем вожде.
Но это имя такое торжественное, такое важное было, и Лениной они стеснялись меня называть, а мама, когда спрашивали чужие, как зовут, говорила: Лена. Я и привыкла, только в паспорте у меня полное имя записано.
Ну, да это не важно, а вот что я о папе вспомнила: тогда же он записался в партию, он говорил, что враги убили Ленина и он вроде как должен его заменить. И должен бороться с врагами. Он сам попросился на новую работу, так в семье об этом рассказывали…»
Такси резко затормозило, и Лена Ионовна очнулась. Машина стояла, метров сто не доехав до светофора, и водитель снова бубнил, что вот, он же предупреждал, по другой дороге свободно бы проехали, давно дома были бы… Лена Ионовна порылась в кошельке, выудила мятую пятерку и сунула ее в карман, чтобы после расплатиться с шофером.
«Больше не дам, пусть хоть застрелится, — подумала она. — Все равно на счетчике и четырех рублей не набежит, рубль с лишним на чай — достаточно…»
Она не сразу сообразила, отчего раздражение переполняет, захлестывает ее, мешает дышать. Сын! Она так и не дозвонилась ему! Интересно бы знать, где он шляется, когда в семье такое горе. Ему, конечно, это безразлично, ему вообще все безразлично. Только и умеет, что критиковать. То ему не так, это не эдак. Послушать его, так и деду нашему надо было жизнь по-другому прожить, а то ему, сопляку, теперь, видите ли, стыдно…