Генеральская дочь - Страница 24
Чем он там их уел, я не понял. Какие-то сложные отношения у него с КГБ, кажется, ему удалось получить через кого-то копии важных бумаг из их архивов, и теперь они с ним торгуются. Говорили, что арестован тот человек, который на него в КГБ работал, причем работал не за деньги, а вроде бы ради того, чтобы книги почитать запрещенные. Странная, запутанная история. Но парнишка мне понравился: храбрый. Ему родители запретили дома находиться, так ему жить было негде, и я его к себе пригласил. Потому что мне всегда стыдно было — один в такой квартире огромной, чуть не девятнадцать метров комната, да еще кухня четырехметровая.
Он не соглашался сперва, но через неделю я его уговорил, и он ко мне свои книжки и барахлишко перевез. Кушеточка у меня в углу лишняя, на ней я его спать и устроил».
Он и представить себе не мог, как тяжело это окажется — жить в одной комнате с чужим человеком. Уединенный Остров немедленно превратился в Проходной Двор: у жильца оказался общительный характер и, как следствие, куча общественных дел. С раннего утра голосил телефон, и не успевал он взять трубку, как раздавались нетерпеливые звонки в дверь, и входили первые гости, и шумели, и беспрерывно курили, и поглощали несметное число бутербродов, запивая их невероятным количеством чая. Не успевали распрощаться одни, как на смену им являлись другие, снова курили, ели, пили чай и так, сменяя друг друга, торчали в доме до поздней ночи.
Первое время он был счастлив. Торопился домой, таща несколько буханок хлеба, масло, сыр и колбасу для всей компании, наслаждался тем, что больше не одинок, что у него появилось сразу так много друзей. И — самое главное — рядом с ним жил человек, о дружбе с которым в другой ситуации он и мечтать бы не посмел, и этому человеку необходима была его помощь и забота.
Вряд ли он сознавал, что, предлагая помощь, думал не только о помощи. Глубоко запрятанная обида жила в нем, и многие поступки совершались вопреки разуму, единственно из-за неосознанного желания доказать Людмиле Сергеевне (и, возможно, всем, кому она успела сообщить о своих подозрениях), что на него «можно положиться».
Пожалуй, именно это, последнее чувство дало ему силы продержаться так долго. Ибо чем дальше, тем труднее было выносить постоянную толкотню в доме, тяжелую табачную вонь, невозможность хоть на минуту остаться одному.
Все чаще отсиживался он по вечерам у Серафимы Александровны, которая неизменно радовалась его приходу. Там тоже нужна была помощь, и он охотно бегал в магазин за хлебом, в прачечную за бельем, помогал прибрать в кухне, а после они пекли тосты с сыром в духовке, пили чай под негромкий разговор, и лица их отражались в темном кухонном окне.
Он нашел тихую гавань, в которой можно было провести несколько вечерних часов, но так и не нашел места, где смог бы работать: с тех пор как у него поселился симпатичный, храбрый квартирант, он не написал ни строчки.
«Он обещал, что съедет через месяц, собирался жениться или что-то вроде того. Но кажется, ему сейчас не до женитьбы. И вот уже три месяца живет он в моем доме. У подъезда стоят машины с топтунами: караулят, когда он выйдет, идут за ним. Как я могу прогнать человека, за плечами которого мерещится призрак близкого ареста, а может быть, и смерти? Нельзя брать греха на душу. Пусть живет. Правда, милиция грозится квартиру отобрать, но и это, я думаю, не мне решать. Как он решит, так и будет.
Конечно, об этой угрозе многие знают, и он тоже. Кто-то даже приглашал его жить к себе, какие-то друзья с соседней улицы, я с ними незнаком. Уверяют, что там спокойнее и свободнее…
Если он съедет, Зинка сможет снова приходить. Все-таки она добрая…»
Разумеется, он не дал обета вести монашескую жизнь с тех пор, как потерял Бэллу. Да и не смог бы он соблюсти подобного обета, ибо девицы слетались к нему, как бабочки на свечу, еще когда он учился в консерватории. Они ухитрялись знакомиться с ним и теперь — во время концертов в Большом зале, куда он, по старой памяти, иногда наведывался.
Обыкновенно это были нежные, возвышенные создания, мечтавшие об идеальном союзе, зиждущемся на «духовном начале». Как только дело доходило до самых невинных плотских утех, они прикидывались оскорбленными и начинали осторожно выяснять, как скоро он намерен жениться. Он не умел и не любил врать, и, одна за другой, выяснив полную его бесперспективность в качестве жениха, девушки исчезали.
С Зинкой все было по-другому. Пятью годами старше него, невысокая, некрасивая, она ходила в те же, что и он, «диссидентские» компании. Ничего героического она пока не совершила (кроме случайного присутствия у кого-то на обыске), и с нею можно было общаться почти на равных. Они были знакомы уже несколько лет, время от времени она являлась к нему, просиживала до поздней ночи, непрерывно куря крепкие, вонючие сигареты, не отказывалась и от крепкой выпивки, короче, была своя баба, почти что парень. Исчезать, как эльфообразные консерваторские девушки, она, похоже, не собиралась — наоборот, ясно давала понять, что ничто плотское ей не чуждо.
Он относился к Зинке с симпатией, хотя и трудно было выдержать нескончаемый поток ее «историй из жизни», заваривал чаю (она пила очень крепкий), подливал водку в ее быстро пустеющий стакан… Так они сидели и болтали, и он все ждал: не повторится ли легкое, счастливое состояние, испытанное им в уютной коктебельской пещерке, когда Бэлла была рядом, когда он мечтал коснуться ее руки, вдохнуть запах ее волос… Но то, коктебельское, чувство не возникало, и, боясь обмануть Зинку, он медлил назвать вещи своими именами, делал вид, что не понимает главной цели «дружеских визитов», держал себя с нею по-приятельски, не более того.
Квартирант наконец съехал, диванчик освободился, и освободилась его жизнь от непосильной ноши ежедневного общения. Страшные черные машины переместились на соседнюю улицу, вслед за квартирантом, и, возвращаясь домой по вечерам, он задирал голову и со смешанным чувством радости и тоски глядел на темные (теперь — всегда темные) окна.
Он возобновил свое писательство, с жадностью наркомана, дорвавшегося до драгоценного снадобья, набросился на чистую тетрадь, подаренную Зинкой. Он не хотел более писать о том, чего не знал и не видел. Жизнь давала, подсовывала, насильно впихивала в него горячий, знакомый материал.
В дневнике появились вполне готовые куски прозы, сценки из прошлого (очевидно, приходившие в голову неожиданно и тут же фиксируемые). Он пытался осознать происходящее и как-то описать пережитое за последние годы: учебу в консерватории, добровольный отказ от любимого дела, уход в новую жизнь.
Он набрасывал портреты людей, похожих на тех, с кем он ежедневно встречался, пытаясь разобраться в давно мучившем его вопросе: кто они такие? Почему решились вести тяжкую, полную опасностей жизнь?
Он писал о поэтах. О тех, чьи стихи он слушал на огромных площадях и в переполненных залах, и о тех, кто под тихонький перебор гитарных струн напевал свои песни небольшому кружку друзей…
В какой-то момент, сложив свои записи по порядку, он понял, что пишет роман, и принялся править и перепечатывать разросшуюся рукопись на машинке. Пачка чистовиков быстро росла (он делал сразу несколько копий и прятал у знакомых, чтобы не пропало все разом). К концу года первый вариант Текста был готов.
Тем временем активизировалась Зинка. Обрадованная его одиночеством, она стала приходить чуть не каждый день, садилась сбоку, рядом с бюро («я не буду мешать, я тихо посижу»), смотрела, как он работает, поила чаем (к чаю приготовляла огромный бутерброд с его собственным, привезенным с Острова, земляничным вареньем)… Как-то, уже уходя, прощаясь в дверях, она доверительно взяла его за руку и, шепотом почему-то, сказала:
«Ты не думай, я ничего такого не боюсь, доктор говорит, у меня детей не будет…»
Это наивное заявление обезоружило его. Стало жалко Зинку — не счастливую, не красивую, не слишком умную, не имевшую собственного угла (она жила в коммуналке, в одной комнате со старенькой бабушкой). Кто ее полюбит, такую? В который уже раз ощутил он себя богачом: у него — была своя квартира, его — любили, и земля плыла у него под ногами, ошалев от счастья, которым когда-то, давным-давно, он наслаждался целый год.