Генеральная пауза. Умереть, чтобы жить - Страница 26
— Слышь, Музыкант, давно хотел спросить, — вполне миролюбиво заговорил Лётчик, глотнув прямо из горлышка. — Какой тебе кайф от экскурсий? Чего ты таскаешь этих недоумков на берег?
Пришлось отвечать. То, что у самого старшего из шайки было хорошее настроение, ещё не значило, что оно не изменится буквально через минуту. Больше всего Аликвис хотел по-быстрому забрать свои бутеры и уйти без ссоры.
— Я пытаюсь вспомнить, — честно ответил он. — Чтобы убраться отсюда.
Лётчик хрипло рассмеялся.
— Так скоро уже, тебя скорее не видно, чем видно, — выдавил он сквозь смех и добавил, протягивая над столом мерцающую руку: — А хочешь, вместе пойдём? На восток. Сейчас выпьем и пойдем!
Только теперь Аликвис сообразил, что Лётчик пьян. Скорее всего, напился ещё ночью, а теперь опохмелялся. В отличие от Доктора, на него почему-то действовал алкоголь.
— Я не хочу на восток, я хочу вернуться.
Зачем он это сказал, зачем вообще ответил?
— Куда? — побагровел Лётчик, приподнимаясь над столом. — Куда ты хочешь вернуться, соплежуй малахольный? Кому ты нужен? Есть только два пути, что, не знал? В рай или в преисподнюю. В рай нас не взяли, а для ада мы, видать, пока не дозрели.
Он рухнул обратно на стул, зацепив столешницу, и бутылки — пустые и полные — с грохотом покатились по столу. Лысый принялся ловить их, неуклюже размахивая большими лапищами. Кисти у него были громадными, чуть ли не в размер его же вытянутого черепа. Когда он сжимал кулаки, получались два вечно грязных молота. И — Аликвис знал это по опыту — били они соответствующе.
«Да он же боится!» — вдруг понял парень.
Кажется, Лётчик, который был здесь почти так же давно, как и Доктор, тоже чувствовал, что его время подходит к концу… Но жалеть этого подонка Аликвис не собирался. Печь отключилась.
— Я пойду, — сухо сообщил он, вытащив сэндвичи, которые должны были обжигать мерцающие руки, но казались чуть тёплыми.
Лётчик только махнул рукой — «вали» — и Аликвис поспешно убрался из кафе подобру-поздорову.
«Какой тебе кайф?» — вспомнил он, сидя на ступенях у метро Адмиралтейская и запивая безвкусный «резиновый» сэндвич тёплой кока-колой. За спиной, за стеклянными дверьми вестибюля, в чёрном зеве подземелья глухо шипела темнота.
Он не соврал Лётчику. Никакого «кайфа». Наоборот, его «наградой» были разочарование и боль каждый раз, когда кто-то уходил, а он оставался. Его единственной настоящей целью было научиться вспоминать — до вчерашнего дня. А прошедшей ночью впервые за всё проведённое здесь время Аликвис ощутил радость. Словно это не Дина, а он сам выиграл обратный билет.
В «Ротонду» возвращаться не хотелось. Закончив с едой, которая неприятным комом застряла в животе, он повернул в обратную сторону, пересёк Невский проспект и вышел на Дворцовую через арку Главного штаба. По булыжнику огромной площади, вяло перешёптываясь на своём шуршащем языке, медленно передвигались скукоженные сухие листья. Неощутимый ветер выдавал своё присутствие их неторопливым танцем. В низкое небо втыкался гранитный стержень Александровской колонны, и листья закручивались вокруг её чугунной ограды широкой спиралью, как будто колонна служила осью вращения мира. На это же намекал и размытый солнечный диск, зависнув прямо над крестом в руке мраморного ангела. Удивительно, откуда наметало эти листья? Ближайшие деревья росли слишком далеко. Ещё одна загадка, из десятка других.
Однако Дворцовая была единственным местом, где Аликвис чувствовал странное единство с городом. Нет, не с этим пустым и мрачным, но другим, которого он совсем не помнил, но откуда-то знал и любил. Здесь казалось: протяни руку и откроется невидимая дверь, войдя в которую непременно окажешься там, дома, что бы это ни значило. Здесь в его голове всегда звучала музыка. Негромкая и торжественная, наполнявшая душу высокой, светлой грустью. Но сегодня музыки не было. Его мысли ходили по кругу, всякий раз возвращаясь к одному и тому же — Дина.
По второму разу обходя гранитную колонну против загадочного неспешного движения листьев и мелкого мусора, Аликвис вдруг пошатнулся и схватился за решётку ограды. Прикосновение ладони к холодному металлу неожиданно вызвало острую боль в руке. Он удивленно смотрел, как сквозь неё проступает чернёная поверхность прута, а запястье тает, мерцая так часто, что становится почти неразличимым. Виски сдавило, в ушах зашумело. Очень знакомо зашумело. Он почти различил в отдаленном шипении слова: «Иди сюда… сюда». Помотал головой, стараясь избавиться от наваждения. Площадь таяла, расплываясь перед глазами, Эрмитаж утратил свои колонны и превратился в бледно-голубую стену, медленно плывущую навстречу.
Время остановилось. Аликвис закрыл глаза, не в силах удержать внезапно отяжелевшие веки, а когда снова открыл, вяло, отрешённо удивился, обнаружив, что не голубая стена движется на него, а он сам, едва передвигая ноги, идёт к ней, почему-то вытянув вперёд руки, словно слепой. Руки он опустил, но продолжил идти. Сердце сильно и редко толкалось в груди, в ушах не смолкал свистящий настойчивый шепот: «Иди. Сюда. Сюда». Он совершенно ничего не понимал и не мог противиться этому зову.
Шаг за шагом, спотыкаясь, глядя прямо перед собой, он вышел к… воде? Смутно помнилось, что эта жидкая лента имела название, но он не мог сообразить, какое. Способность думать вязла в навязчивом зове. Свет потускнел, или потемнело в глазах, но всё вокруг стало плохо различимым, туманным, смазанным. Ощущение правильности и внутреннего покоя обволакивало и не позволяло ленивым мыслям шевелиться.
«Хорошо. Сюда», — негромко нашёптывал голос, и Аликвис кивнул, не в силах раскрыть рот — такая нега, такая усталость залепляла губы. Новое ощущение он обнаружил не сразу, было ужасно лень отрываться от рассматривания далёкой яркой точки впереди. Что-то ледяное обвивало правую ладонь. Он медленно-медленно перевёл взгляд на свою руку. Она исчезала в черноте. Чернота шевелилась и шипела.
«Так вот какая…» — мысль оборвалась, не закончившись. Ему было всё равно. Но мысль снова пробилось сквозь благостное оцепенение: «Совсем не страшная. Зря она так боялась…».
Шёпот стал громче, настойчивей. «Иди-иди-иди. Хорош-шо!»
Он готов был согласиться, он не спорил, но что же это была за мысль? Кто такая «она», которая боялась? Чего боялась? И почему он идёт не в ту сторону?
Впереди, прямо из-под ног, вырастала и двигалась вместе с ним короткая тень. То, что держало его за руку, поднималось, вытекало прямо из этой подвижной тени и шептало, шептало, шептало в ушах. Отвратительный звук заполнил всю голову, не оставляя никакой возможности думать.
«Тень… Не туда… Нет. Нет. Нет…»
Он продолжал идти даже тогда, когда перестал чувствовать ноги. Видел, что синие — что это? Цвет? Запах? Звук? Синие что? Обувь… — поочерёдно выдвигаются вперёд и снова исчезают из поля зрения.
Когда подогнулись ноги, он пополз на карачках, как животное, к той яркой точке впереди. Только вот она больше не была точкой и не была яркой — она стала чёрной дырой и проглатывала всё: длинные полосы серых стен, серое полотно (чего? Кажется, дороги?), по которому он шёл, и всё росла, росла. «Сюда!» — ликовал голос в голове.
«Иду», — вяло соглашался он, уже не помня ни себя, ни того, что это значило — идти на восток.
За окном палаты реанимационного отделения ярился ветер, пригоршнями швыряя в стекло мелкие капли ледяного дождя, застывавшего прямо на лету, но стук льдинок заглушал тревожный писк монитора сердечного ритма. По экрану проползали едва заметные зубчики, протягивая за собой длинные горизонтальные черты. Показатели давления упали до критических значений, и продолжали пике. Лёша Давыдченко умирал. Над исхудавшим телом юноши суетились врачи, тревожно оглядываясь на распахнутую дверь — ждали дефибриллятор. Тот, что был в палате, вдруг отказался работать и тускло отсвечивал слепым бесполезным экраном. Впрочем, надежды на спасение подростка не было. Это читалось по сожалению в глазах медиков, по сухим, отрывистым дежурным репликам, по удивлённым взглядам на экран монитора кардиографа — сердце Лёши, затихая, всё ещё билось.