Где-то в Европе... - Страница 18
Сколько ей тогда было лет, Бригитте Матвеевне? Думаю, шестьдесят. Ей было около двадцати в начале тридцатых, когда она приехала на строительство завода. Что толкнуло ее — недавнюю еще иммигрантку в Штаты из чухонского лимитрофа — опять бросить родину, пусть совсем свежую, и снова отправиться в неведомые края за неведомым советским счастьем? Великая депрессия? Скука? Бодрость духа? И, наконец, как она смогла выучить английский, выучить так и такой английский? Откуда у бедной финской девушки, увязшей в сетях паука-совка, потом сумевшей спрятаться от его поганых щупалец в укромную норку в стандартной хрущобе, были такие книги? Одно из первых английских изданий рассказов про Шерлока Холмса. Тома Британники. Эвримэновский Честертон. Откуда она, университетов не кончавшая, не успевшая кончить, впрочем, видимо, и не думавшая поступать туда, все это знала? Он запомнил одну сцену на всю жизнь: пораньше пришел на урок, а у Бригитты Матвеевны сидит какая-то старушка. На столе переполненная пепельница и книга со странным словом на обложке: «Спиноза». Его попросили подождать десять минут на кухне, пока они договорят. С занозой восторга, засевшей где-то в спине, удалился смотреть в окно на курящих у подсобок альма-матер пэтэушников. Спиноза!
Стандартная хрущевка: две смежные комнаты, крохотная кухня, ванная с туалетом вместе. Дощатые полы: значит, дом строили в самом начале шестидесятых. Пол был выкрашен коричневой краской, она почему-то всегда блестела, особенно в солнечный денек, что-то пионерско-больничное. Посреди большой комнаты стоял стол, за ним все и происходило. Болгарские сигареты — «Опал» и «Ту-104»; она курила, видимо, давно, с незапамятных финских или американских лет; оттого голос ее был основательным, глубоким, низким, особенно тогда, когда называла его уменьшительным именем, восхитительно видоизменяя звучание рычащей гласной во втором слоге, укрепив предшествующую согласную и введя энглизированный трамплинчик, ухнув с которого эта гласная быстро бежала к следующей согласной, уже шипящей. «Рьюшшша». Собственно, все «ю» и «я» преобразовывались в ее речи в такие вот трамплинчики; в остальном акцент почти отсутствовал, хотя слишком точные грамматические и синтаксические фигуры, прямая спина ее лексики, интонация, слегка воздетая к концу каждой фразы, выдавали иностранку. Чужачку. Видимо, поэтому ей не давали работать в местных школах, она жила уроками, раз в месяц он приносил 40 рублей — ничтожная плата за расширение сознания, но сейчас уже ничего не поделаешь: нет ни ее, ни тех рублей, ни той страны. Осталось одно сознание, а в нем память, недоушедшая из тех мест, недопришедшая в иные, память, зацепившаяся за эту квартиру, этот район, город, страну, покалывающая в висках, прихватывающая порой нервной рукой за сердце. Теперь уже он — чужак; и там, откуда ушел, и там, куда попал. Просто прохожий. Фланёр. Джонни Уокер.
Это были не уроки английского, а уроки английскости. Быть может, викторианскости. Он еще не вступил в мятежные рок-н-ролльные годы, потому английский был не языком «Роллингов» или «Цеппелинов», а универсальным пропуском в мир лучших на земле детских книжек, чудаковатых джентльменов, кебов, бесстрашных путешественников, замысловатых курительных принадлежностей и кларета, твердых правил, чудовищных злодеев, бедных сирот, строгих клубов, титулов, положительных знаний обо всем, размещенных в алфавитном порядке в Британской энциклопедии и картотеке Холмса, старых слуг, верных жен, нежных и часто умирающих от чахотки невест, сомнительных иностранцев, преимущественно французов. Там было все не так, как снаружи убежища Бригитты Матвеевны, но в то же время — именно так. Как и во времена Мориарти, в советские семидесятые ничего не менялось. Он годами ездил на одном и том же трамвае за три копейки, пил квас из бочек, тоже за три копейки, старался не появляться во враждебном Северном поселке, где властвовали все те же блатные Кент и Бендер, всегда смотрел фильм по телевизору после программы «Время»; более того, в определенное время он встречал на улицах одних и тех же людей. Ритуалы, изгоняемый вглубь секс, цыгане в роли индусов — чем не Уилки Коллинз? Чем не Челси с Пимлико? Чем Гагарин не Джонатан Лииингстон?
Только в таком мире она могла выжить, точно рассчитав скромные свои потребности, количество учеников, часы, отведенные на беседы с загадочной приятельницей о Спинозе. Он не помнил почти никаких следов присутствия в ее квартире других эпох, кроме викторианской. Очень редко она давала ему перевести что-то незапоминающееся из Шекспира; ни Кромвеля, ни Авраама Линкольна, ни Байрона, ни Хэмингуэя в этом мире не существовало; удивительным образом как-то читали рассказ Скота Фицджеральда «Алмаз величиной с отель „Риц“», да несколько историй из О'Генри. Впрочем, «дары волхвов» он разбирал по довоенному американскому изданию.
Особенно он любил ходить к ней перед школьными занятиями во вторую смену. Нет, она никогда не помогала ему делать домашние задания по английскому, которые ему давали в основательной советской школе; он никогда не оскорблял ее слуха фразами вроде: «General Secretary of CPSU Leonid Ilyitch Brezhnev was born…» Этих персонажей не существовало в мире, где предлагали угадать, кто же убил Роджера Экройда. Перед школой он просто заныривал в викторианство, набирал полные легкие его прокуренного, пропахшего смолой и дегтем воздуха и, стараясь не перевести дыхания, бежал в класс, где хитроумный Колян потихоньку вытаскивал член в карман своих форменных брюк через специально вырезанную дырку и предлагал наивным девчонкам в очередной раз найти в его кармане конфетку. Ой, змея!
Уже к восьмому классу он совсем перестал ходить на уроки к Бригитте Матвеевне. Родители решили, что английский выучен, да и его детский викторианский позитивизм сменился юношеским романтизмом. Просто стало некогда и незачем. Даже благородный футбол был заброшен ради липкого портвейна, приблатненного бренчания «восьмеркой» на гитаре, каких-то кривоногих девиц из индустриально-педагогического техникума. Он самостоятельно разбирал немногословные рассказы Хемингуэя про Первую мировую и был вполне счастлив. Вообще же лет, проведенных в волшебной комнате Бригитты Матвеевны, несколько стеснялся, хотя был доволен, что может не без греха разобрать пару куплетов битловской песни. Довольно банальный, пошлый конец сказки; он, одержимый параличом воли и лихорадочной неуверенностью в себе, не заслуживал иного.
А она потом жила себе-поживала, учила таких же ничтожеств, что и он, обсуждала Спинозу, курила, перечитывала Диккенса, и даже успела счастливо умереть до конца того мира, что некогда заглотил ее и превратил в своих недрах из обычного песка истории в перл. Он пришел на похороны: жемчужину вынесли из раковины и закопали в святую автозаводскую землю, на которую ее, как английского роялиста в Северную Америку, унесла волна уничтожившего старый мир взрыва.
А он, инфицированный викторианским вирусом отдельности и спокойного следования судьбе, видевший когда-то рай, но выбравший бездарную суету истерически ждущего чего-то чистилища, так и бродит некрутым уокером, трость, цилиндр, развеваются бакенбарды; прогуливается, шатается, слоняется без цели по городам и странам, глазеет по сторонам, примечая, но уже ничего не запоминая. Волшебная комната закрыта, запечатана омерзительной постсоветской сварной железной дверью, Бригитта Матвеевна покоится в могиле, а душа ее, в которую она не верила, там — в клубах дыма болгарских сигарет неспешно беседует с чахоточным шотландцем, сочинившим лучшую из эпитафий хозяйке волшебной хрущевки:
Топография тех мест
Затаив дыхание спуститься по лестнице, стараясь не касаться стен, по плечо выкрашенных синей больничной краской, мимо лужи справа, хрустнуть у двери спичечным коробком и вон. Вон. На Батумскую, забирающую вверх у «шайбы» (забыл название: «Отдых»? «Ветерок»? «Привал комедиантов»?), меж грязно-бордовых хрущевок и каких-то расхристанных девятиэтажек с пустыми глазницами незастекленных лоджий, с серыми штандартами развешанных простыней, на пятом этаже зеленая рубашка машет пустыми рукавами. Предположим, начало мая или конец августа. Лучшее время для этих мест.