...Где отчий дом - Страница 52
Старуха не испытывала голода, и это было привычным; непривычным было жгучее, нетерпеливое желание взглянуть на сына, коснуться его рукой... Лучше всех с кормлением больной управлялась Поля, но в ее умении сквозило 'обидное равнодушие больничной сиделки; внуки утомляли старуху неловкой старательностью и многорукой возней; и только когда ее кормил сын, старуха испытывала глубинное, сокровенное удовлетворение, сродни тому, которое сама испытывала много лет назад, когда кормила сына грудью. Концы завязывались, круг замыкался...
— Если Доментий покормит, может, и поем...
— Ну вот, и ей подавай Доментия! — весело возмутилась Поля.— Детям — Доментий, тебе — Доментий, трясогузке вашей тоже! А он, между прочим, мой, и я его самого не кормила, как с дежурства пришел.
— Пора бы им вернуться,— старуха с вопросом и затаенной тревогой посмотрела на Полю.
— Придет, куда денется! Только ты уж потерпи, пока поест и отдохнет немножко.
— Конечно, дочка, мне не к спеху, пусть отдыхает.
— Хочешь, я тебе яблоки натру? — спросила Поля.
— Натри, если хочешь,— ответила старуха.
— Интересно мы разговариваем! Я хочу или ты хочешь?
— Кажется, мы обе хотим,— слабо усмехнулась старуха.
— Верно!—засмеялась Поля.— Умная ты, мать. Лежишь, а все про всех понимаешь. Значит, договорились, сегодня тертые яблоки, а как гости уедут, я тебя печеными побалую. В тесте запеку, по-нашенски, по-уральски!
— Устала ты.
— Ничего, не впервой. Зато осень скоро. А за ней зима. Зимой отдохнем.— Поля расправила одеяло, несмотря на неподвижность больной, постоянно сбивавшееся к ногам, и вернулась на кухню.
Кукурузные лепешки покрылись у огня румяной коркой и легко отпали от сковородок. Негромко напевая, Поля соскребала с них налепленные акациевые листочки, когда со двора донесся робкий стук калитки. Обычно с таким стуком во двор входили старушки, пришедшие проведать свекровь. Выглянув в окно, Поля увидела аробщика Шалико и подивилась — распахнутых ворот ему мало, через калитку пожаловал... Шалико как-то нетвердо шел от калитки к дому. Мальчишки загалдели при виде него, повскакали с мест. «Шалико, Шалико, где твоя арба? Покатай на арбе!» Они бесцеремонно теребили тщедушного человечка с маленькой головой, обутого в тяжелые ботинки, из-за которых его походка производила впечатление шаткости и одновременно противоестественной устойчивости. Человечек не обращал внимания на детей, а они, обычно тихие и застенчивые, с непонятным удовольствием демонстрировали городским родственникам свою власть над этим человеком.
Посреди двора Шалико остановился, прислушался, глядя на дом, свернул к скамейке и сел, бормоча что-то под нос. Поля вышла из кухни, окликнула, почему-то робея:
— Шалико! Ты чего, Шалико?
Аробщик не отвечал. Он сидел на скамейке и люто ругался. С ним это бывало, когда его обижали или обманывали.
— Не ругайся при детях, а то Доментию скажу! —пригрозила Поля.— Где Доментий?
— Ничего ты ему не скажешь! — огрызнулся Шалико и отвернул небритое, искаженное гримасой лицо.
Вытирая руки о передник, Поля торопливо сбежала с крыльца, босая, бросилась к скамейке, то ускоряя шаг, то останавливаясь. Она пыталась уверить себя, что Шалико пьян, что кто-то из соседей напоил его... Ну, конечно, по дороге к Старому колодцу столько дворов! Разве он мог пройти мимо, не пропустив несколько стаканов...
— Шалико, ты пьян... Где ты бросил Доментия? Где арба? —Она подбежала и встала над сухонькой фигуркой, ссутулившейся на скамье.— Ступай сейчас же к нему! Полчаса не мог подождать!..
Шалико повел коротко стриженной головой.
— Не пойду.
— Пойдешь как миленький!—Поля схватила его за рубаху и встряхнула.— Лучше добром иди!
— Я туда не пойду! — Шалико вырвался, оправил рубаху и в первый раз неуверенно поднял взгляд на Полю. Она осеклась на полуслове, захлебнулась горячим воздухом, с трудом перевела дух, спросила чуть слышно, заходя с боку и приседая, чтобы видеть глаза Шалико:
— Что?
Шалико отводил жалкие собачьи глаза, в глубине которых затаился ужас, и невнятно бормотал что-то. Поля всегда затруднялась его понять, сейчас она не понимала ни слова.
— Что случилось? — крикнула она по-русски и отступила на шаг.— Дурень, пьяница! Что с ним?!
Шалико всхлипывал и скулил, кривя мокрые губы и морща обгоревший нос. По заросшим щекам текли слезы.
Ворота вдруг шатнулись и оказались рядом. Дорога бросилась под ноги. Камни, о которые она спотыкалась, лишились веса. Босая, в переднике поверх халата и нелепо повязанной косынке, она бежала в гору, и горячие запахи августа обвевали ее; она не видела дороги, не чуяла ее ногами, но явственно слышала запахи: душный, неубранный хлев; перезрелые сливы на припеке; солнце; грибы и лесная прель; нагретая ежевика... Вот и тень, и сырость из глубины оврага, и вдоль оврага старая дорога — двум упряжкам волов не разъехаться. Кто-то зовет: «Пело! Куда так бежишь, Пело? Заверни к нам, Джано у нас!..» Поля не в силах откликнуться — глотка забита горьким дыханием. Она не слышит ног под собой, вроде и не бежит вовсе, просто листва над головой, стволы деревьев, подъем и спуск — все несется навстречу и мимо, и грудь трясется, и сердце колотится, сердце стучит с частотой швейной машинки, только не в груди, а у горла. Дорога уже, уже. Над свежими воловьими лепехами вьются мухи. Слева на склоне отдавлен след колес. Может быть, еще не все?.. Петька обогнал ее. Беги, сынок! Беги быстрее! Позади встревоженно перекликаются соседи. Дорога вползает в мрак под зеленые своды. Это уже не дорога, а тропа, петляющая по склону. За очередным поворотом Поля видит волов под ярмом. Они спокойно объедают придорожный кустарник. Красный вол замечает Полю и долго внимательно смотрит на нее; пятнистый, вытянув шею, тянется к макушкам ольшаника, вымахавшим из оврага. Она замедляет шаг, останавливается. Кровь, отхлынув от головы и сердца, вся уходит в ноги. Сырая земля холодит ступни. Теперь ее голова необычайно легка, почти невесома и удивительно, свинцово-тяжелы литые ноги. С трудом передвигая их, она обходит пахнущих потом волов. Волы нехотя сторонятся и хлещут себя хвостами по бокам. За ними не видно арбы. Дорога пуста вплоть до Старого колодца, белеющего невдалеке каменной кладкой. А в овраге просека наискось — кустарник изломан, раздавлен и смят, на деревьях ссадины. Между стволами застряла опрокинутая арба. Побитая зелень на глазах встает, распрямляется, скрывая от глаз жуткое зрелище. Поля стоит над обрывом. Она видит белое лицо Петьки в зеленом сумраке оврага. Хочет позвать мужа, но не в силах произнести ни звука. Цепляясь подолом за сучки, она спускается по обрыву туда, где в крапиве и лопухах тушей вздувается ржавая бочка. Ноги подламываются под ней. Она садится. По дну оврага с тихим приятным звуком струится ручеек.
Похороны назначили на третий день.
Два дня перед домом толпился народ, слышался гул голосов. Соседи сходились группами, скорбно здоровались за руку, обсуждали обстоятельства гибели Доментия Гачечиладзе и сокрушенно качали головами.
Боль от чудовищной нелепости, совершившейся рядом, грубо оторвала всех от каждодневных дел и хлопот и погнала кого в гору, кого под гору, но скорее, скорей туда, к дому, над которым разразилось несчастье — разделить горе осиротевшей семьи, помочь в беде, оплакать погибшего соседа, совершить все, что велит веками сложившийся обряд прощания.
Казалось, в людях, пробудился давно уснувший родовой инстинкт. Теперь, когда страшная в своей невидимости сила разъединила и раскидала по белу свету не только школьных друзей и односельчан, но даже близкую родню, одна лишь беда воскрешала на время прежнюю общность. Жизнью оплачивались недолгие дни единения. И, сходясь по зову несчастья, люди словно возвращались вспять на десятки лет, и было это возвращение болезненно и тягостно, как возвращение к покинутой семье или под отчий кров после горестной разлуки: все кругом родное, но уже не свое, и душа разрывается от нежности узнавания.