Гарнизон в тайге - Страница 25
— Ну, вот и длинная очередь из пулемета. Не желаете ли осмотреть мишени?
Несколько человек укоризненно поворачивались к Шехману, и это означало — хватит шуток. В небольшой комнате вскоре становилось, душно, но Милашев все играл. Весь поглощенный музыкой, он находился то в мире вдохновенно-героической мелодии Бетховена, то в мире лирических раздумий Глинки, то, наконец, полоненный драматически напряженными мотивами Рахманинова, жил с ним в этот момент как бы одной духовной жизнью.
Светаев на таких вечерах делался молчаливым и сосредоточенным. Музыка действовала на него особенно. Она заставляла углубляться в самого себя, размышлять над жизнью и сознавать, что бывают на свете таланты, переворачивающие человеческие души, но что ему суждено лишь довольствоваться талантом других, восхищаться живописью и хорошо написанной книгой, смотреть спектакли и красноармейскую самодеятельность. Сам он не обладал творческим даром. Иногда сознание этого огорчало.
И сейчас, слушая игру Милашева, он думал об этом. Ему было чуточку обидно за свою, как он называл, бесталанность. Особенно огорчало это потому, что Светаев умел ценить проявления дарования. Он чувствовал сейчас, как сильные, трепещущие звуки вносили в сердца слушающих что-то чистое, подобно весеннему воздуху после грозы. Мир становился шире и необъятнее. Жизнь казалась краше и значительнее, несмотря на личные огорчения.
Светаев восхищенно наблюдал за игрой. По вдохновенно-радостному лицу Василия было заметно, что он забыл обо всем и унесся вслед за нарастающей мелодией. Звуки, густо наполняющие небольшую комнату, перенесли его в другой, духовный мир. В том мире вдохновения, как и в этом, где существовал он, открывались те же человеческие страсти, терзания, героизм, мучения и трагедии.
— Взрыв чувств! — восклицал нетерпеливый Шехман.
— Какая сила! — замечал возбужденный Аксанов. Милашев, очнувшись от забытья, возвращался к реальной жизни. Он был горд: товарищи его умели ценить музыку, чувствовать ее гармонию и красоту. Ему всегда хотелось с наибольшей полнотой передать душу звуков, их заманчивую прелесть.
Отзвучала темпераментная игра, захотелось послушать человеческий голос.
— Ласточкина сюда! Где наш баритон? — кричал Шехман.
Ласточкину всегда приходилось дополнять программу в этом неофициальном концертном вечере.
— Что-нибудь сердцещекочущее.
— Твое сердце, Шехман, девушки щекочут, спою о девушке, — и, игриво сверкнув голубыми глазами, Ласточкин не торопясь запел:
Он пропел один куплет, тряхнул белокурой головой и остановился:
— Ну что, щекочущее?
— Щекочущее, — признался Шехман и глубоко вздохнул.
Все смеялись, и аплодировали дружно и долго.
— Ого! Без пятнадцати двенадцать! Пора по квартирам. — Милашев закрывал пианино.
Ласточкин командовал:
— Ромео по своим Джульеттам, ша-агом…
Молодежь расходилась.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Аксанов и Ласточкин с утра зашли на конюшню. Дневальным стоял Жаликов. Насвистывая, красноармеец прогуливался, вертя в руках еловую ветку.
— Приволье, а не дневальство!
Красноармеец быстро повернулся, прихлопнул сапогами и, подняв высоко голову, замер. Командиры взводов остановились в ожидании рапорта. Жаликов молчал. Было слышно, как похрустывало сено в кормушках да поскрипывал деревянный настил в стойлах.
— Кто рапорт отдавать будет? — спросил Ласточкин.
— Не знаю, товарищ командир, кому рапортовать? Двоим зараз не рапортуют, — бойко ответил Жаликов.
Аксанов усмехнулся.
— Рапортуйте вошедшему первым, — Ласточкин сделал несколько шагов вперед.
— Товарищ командир взвода, за мое дежурство пропала лошадь Зенит.
— Как пропала, — удивился Ласточкин, — вы же дежурили?
— Нет, не так поняли. Умерла, значит, от старости. С нею часто припадки случались, а теперь наступил роковой.
— Та-ак! — протянул комвзвода. — Это происшествие. Что же вы сделали?
— Передал о трагической кончине дежурному по роте, дежурный — старшине, старшина — комроты, комроты приказал до осмотра врача удалить труп из конюшни…
Ласточкин прервал дневального и прошел вперед. Жаликов посторонился. Комвзвода начал осматривать лошадей, заглядывать в стойла.
— Чисто, хорошо!
— А вы думаете, у меня Авдеева конюшня, — обиженно заметил красноармеец.
Командиры взводов переглянулись.
— А что это за конюшня? — сдерживая смех, спросил Аксанов.
— Старшина так говорит, ну, грязная, что ли…
— Авгиевы, — поправил Аксанов и рассказал легенду о древнегреческом царе Авгии, который веками не чистил конюшни. — От легенды и пошло — грязные, запущенные места «авгиевыми конюшнями» называть, а не авдеевыми. Поняли?
— Так точно! — серьезно ответил Жаликов.
Осмотрев конюшню, командиры ушли в роту. Оставшись один, Жаликов вдруг почувствовал, как он здорово оскандалился с этими «авгиевыми конюшнями». И нужно же было ляпнуть, словно за язык кто его дергал. Он остановился против карей лошади и пожаловался:
— Гребень, засыпался я.
Лошадь, будто понимая его слова, повернула голову, обнюхала его и стала аппетитно жевать хрустящие листья.
— Ты ласковый конь, Гребень, умный, тебя не сравнишь с Ворохом.
В соседнем стойле ударила копытами рыжая лошадь, загремела цепью. Жаликов подошел к ее стойлу.
— Опять уши прижал. И почему ты такой злой, Ворох?
Лошадь замотала головой и стала перебирать задними ногами.
— У-у, белобандит! Сколько сил на тебя затратили, а перевоспитанью не поддаешься. — Ворох стукнул копытом и махнул хвостом. Это была единственная лошадь, которую любил только комроты связи: свирепая, сильная лошадь. Жаликов знал историю коня.
— Задаешься, что комроты при конфликте на КВЖД подобрал. Думал строевую лошадь из тебя сделать, а вышла ездовая.
Ворох стоял с опущенной вниз головой, с прижатыми ушами и постукивал копытом передней ноги.
— Ну, что в тебе хорошего? Широкозад, короткие ноги, шея от жиру лопается, а грива хоть косы заплетай. Возил ты белокитайцев, числился в обозе, били тебя немало, а не научился людей различать…
Жаликов отошел, сел на бревно. Ему хотелось сейчас полнее высказаться. Не все ли равно, кому рассказать о себе?
— Ты не только злой, Ворох, — рассуждал он, — но и гордый. Брось гордиться! Может, мы еще побываем в бою. Ты только сообрази, какая каша заваривается опять из-за КВЖД. Захватить хотели, а мы продаем, вроде воевать нет причины. Вот она, политика мира какая? Не покупают. Тянут. К чему думаешь? Известно, к войне. Вместе драться будем. Запрягу я тебя в телефонную двуколку и поскачем на передовую линию, обоим опасность угрожает. Пуля не разбирается, кого вперед кольнуть: тебя или меня, а прилетит и чикнет. Был на свете Ворох и, как Зенита, нету…
Жаликов замолчал.
— Ты покумекай. Я правду сказываю. Мне говорят, что у меня язык без костей. Обидно. Ты сено жрешь, не слушаешь?
Жаликов стал разглядывать лохматое брюхо Вороха. Заметив грязные клочки шерсти, он облегченно вздохнул, обрадовался, что командиры взводов их не заметили. Он взял щетку и скребницу, постучал ими, как парикмахер ножницами, и, прикрикнув на лошадь, вошел в стойло.
— Стоять! Не шевелись, а то прическу испорчу. Ты пойми, Ворох, у меня своя радость на сердце. Хочешь, скажу по секрету? Письмо из дому получил — дочь родилась. Хотел сына, а оно не получилось. Мне бы тоже злым быть, а я радуюсь.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Старшина Поджарый остановился в дверях казармы, осмотрел внимательней койки, тумбочки и пол.
— Почему сор в углу?
— Уборщики заметали, — ответил дневальный.