Гамаюн. Жизнь Александра Блока. - Страница 184
Орлов очень кстати приводит в книге наблюдения «злоязычного» Владислава Ходасевича над этими людьми, которые умудрялись игру превращать в жизнь, а жизнь в игру и запутывались в этих превращениях и зыбкости отношений, требуя в жизни лишь «полноты одержимости». Но в одержимость тоже можно играть.
Вот откуда и «ходячая маска» Блока. Декаданс тесно связан с эстетикой маски. Человек норовит превратиться в литературную или историческую реминисценцию. И если мы теперь забредем туда, где собирались «аргонавты», то вот вам еще один живой лик декаданса:
«В московских салонах Эллис играл роль маленького Савонаролы, был беспримерно назойлив в распространении своих идей и нетерпим к чужому мнению, „несносно совал нос в жизнь друзей“, обходился с ними деспотически и любил науськивать их друг на друга. Сам он был совершенно бескорыстен, жил в нищете и вечно попадал во всякого рода скандальные истории, из которых его не без труда вызволяли все те же друзья».
Краткая, а опять же неоднозначная характеристика. Человек хочет казаться больше, чем он есть (Савонарола!), а выглядит от этого смешнее и жальче. По другому поводу, о Георгии Чулкове, которым после Белого увлеклась Любовь Дмитриевна, Орлов замечает: «Как часто случается, за большим и значительным неотступно следует его карикатурная тень». Чулков был пародийной тенью Белого. Человека мелкого игра превращает в чистейшую пародию, и тогда на него хватает одной и весьма однозначной фразы – еще один «аргонавт»: «Сам „гриф“ – Соколов (Кречетов) произвел впечатление невыгодное: человек внешний, плохой поэт, дешевый фразер, сытый и самодовольный присяжный поверенный, притворяющийся демонистом».
Зато привлекает внимание Блока и его исследователя жена фальшивого демониста Нина Ивановна Петровская. Отчего? «Это тоже одна из любопытнейших теней русского символизма. Она писала неважные рассказики, но не в них суть дела. Она как бы воплощала дух декаданса в самой своей личности, в самом своем поведении. Человек глубоко несчастный, душевно совершенно неустроенный, постоянно находившийся на грани катастрофы, она обладала поистине редчайшей способностью осложнять жизнь – свою и чужую. Страшно запутанные романические отношения связывали ее одновременно с Андреем Белым и с Валерием Брюсовым… Блок почувствовал нечто вроде симпатии к этой темной и несчастной душе…»
Почему? Вот здесь в самый раз от галереи декаданса в лицах вернуться к самому Блоку. Декаданс с человеческим лицом и декаданс пародийный. Можно играть в демонизм или «полноту одержимости». Можно запутываться и гибнуть в этом всерьез. Всерьез мешать игру и жизнь. Блок хорошо знал последнее по себе самому.
Но он знал, как одно легко переходит во второе. Орлов напоминает, как в пору первых проблесков прижизненной славы Блока сомнительные девушки с Невского зазывали случайных прохожих, обещая явить им «очарованную даль». Так сама жизнь опошлила и спародировала «Незнакомку», признанный шедевр блоковской лирики. Но способность к такому опошлению заложена в самой природе декаданса.
Историческая панорама в лицах и ее средоточие сам Блок! Здесь самое существенное в понимании их связи. В особенности для читателя книги, не очень-то знающего эпоху. Конечно же, декаданс не был для Блока всего лишь окружающей средой. Блок носил его в собственной крови, но и ненавидел его. И к месту вспоминается Орлову формула Пастернака:
В этом среди всех зигзагов прямота и величие пути Блока, который говорил: «Надо, по-видимому, перерастать самого себя, это и есть закон мирового движения». Это высоко подняло его над средой, плоть от плоти которой он был. Это ориентир, осевая линия и для читателя в непростом мире Блока.
Блок пришел к революции. Нет необходимости подтягивать блоковское мировоззрение к канонам современного учебника истории. Орлов этого и не делают. Это ничего не изменит в учебнике и ничего не изменит в Блоке, для которого большевизм остается во многом бакунинской стихией. Все гораздо сложнее. Даже рассказывая об известном сближении и взаимных симпатиях Блока и Горького в последние годы, Орлов указывает на парадоксальную полярность их воззрений.
Горький уповал на культуру. Блоку во имя возрождения жизни и человеческой породы даже гибель культуры была не страшна. Получалось, что «единокровный сын столбовой русской интеллигенции, плоть от плоти ее, отрекается от нее, ругает ее наповал за то, что она пугливо и бездарно бежит от стихии, от революции (которую сама же подготовила), предала собственные заветы, а боевой художник класса, призванного похоронить старый мир, требует от мятежного поэта любви и уважения к этой вялой и напуганной интеллигенции».
«Россия у них была одна», – пишет Вл. Орлов, и если каждый из персонажей, попавших в «Гамаюн», какой-то черточкой и человеческой гранью намекал на противоречивость и богатство русской жизни в переломную эпоху, то Горький и Блок были двумя существенными гранями этой жизни. И тот и другой оказался, говоря словами Блока о Горьком, «посредником между народом и интеллигенцией, между двумя станами, которые оба еще не знают ни себя, ни друг друга».
Последний период жизни Блока Орлов рассматривает с особой и необходимой тщательностью. Если нет нужды подтягивать отношение к жизни и мировоззрение Блока к канонам учебника истории, то автор решительно возражает и другой попытке, милой сердцу некоторых западных толкователей, – объяснению в депрессии, охватившей Блока после «Двенадцати», разочарованием в революции.
Конечно же, его не было и не могло быть. И здесь Орлов показывает Блока неистовым максималистом, который, погружаясь в пучину ежедневных дел – в театре ли, в горьковской «Всемирной литературе», – устремлялся далеко за пределы этой ежедневности: «Но не эти дни мы ждали, а грядущие века…» И в то же время эта дистанция между дальней целью и ежедневностью, сама пучина этой ежедневности, отягощенной к тому же часто бессмыслицей происходящего, не могли не угнетать романтика-максималиста.
Здесь все та же несоизмеримость времени исторического и биографического – их шаги несоизмеримы: Блок заглядывал на века вперед, мыслил эпохами и тысячелетними, переломами в истории человечества, а перед глазами была та ежедневность, в которой разруха и нэп, разброд и злопыхательское подвывание той интеллигенции, с которой Блок так решительно оборвал все связи.
Кстати помянуты здесь слова Ленина к Горькому о неблагоприятном духовном климате в Петрограде тех лет. Блок жил в этом микроклимате. За год с небольшим до смерти он выезжает в Москву. Его стихи принимают хорошо. Это было похоже на глоток свежего воздуха. Его слушала Цветаева, но подойти не решилась. Стихи, посвященные Блоку, передала поэту ее восьмилетняя дочь Аля, Она же тогда описала эту читку.
Орлов говорит о родственности этих двух поэтов по духу. Вероятно, она в неистовом темпераменте, когда все на пределе – «и отвращение от жизни и к ней безумная любовь»…
Не отсюда ли и мышление антитезами, о котором тоже говорится? Но не головными, а похожими на бешеную раскачку душевного маятника «отвращение – любовь». Но не объясняем ли мы тогда последнюю депрессию чисто психологически – такой раскачкой? Может быть, Блок должен был бы продолжаться, но полное нервное истощение да сердце остановилось?
Ведь и быт-то какой был. Любовь Дмитриевна посылает мать Блока торговать на толкучке на пропитание. Распри между женщинами доходят до того, что Блок произносит жестокую фразу: «Только смерть одного из нас троих может помочь». «До чего же обе они не умели его беречь», – не удерживается от возгласа-комментария Орлов, со всей страстью сопереживающий Блоку.
Вот ведь и поездка в Москву по примеру прошлого года – всего за два с половиной месяца до смерти – была на этот раз как «тяжелый трудный сон, как кошмары». Уже ничто не может поднять больного, издерганного, истощенного Блока…