Галапагосы - Страница 45

Изменить размер шрифта:

Она делала все возможное, чтобы отбить у того охоту к возобновлению ухаживаний, но, несмотря на это, он как-то днем зашел ее проведать – вопреки всем ее уговорам, что ей очень нужно побыть одной. Он подкатил к ее дому, когда она подстригала газон, попросил выключить газонокосилку и сделал ей предложение, выпалив его скороговоркой.

Мэри описывала Акико его машину – и та покатывалась со смеху, хотя ей за всю свою жизнь не суждено было увидеть ни одного автомобиля. Роберт Войцеховиц ездил на «ягуаре», который некогда смотрелся очень красиво, но к тому времени был уже весь в проплешинах и вмятинах с водительской стороны. Машина эта была прощальным даром его жены. Звали ее Дорис – имя, которое Акико затем даст одной из своих пушистых дочек, под влиянием всего одной рассказанной Мэри истории.

Дорис Войцеховиц получила в наследство немного денег и купила мужу «ягуар» в благодарность за то, что тот был ей таким хорошим супругом. У них был взрослый сын, Джозеф – остолоп, который искорежил роскошный «ягуар», покуда мать его еще была жива. Джозефа отправили в тюрьму «за вождение транспортного средства в состоянии алкогольного опьянения». И тут не обошлось без нашего старого приятеля, от которого усыхают мозги: алкоголя.

Роберт сделал ей предложение посреди единственного свежеподстриженного газона на всю округу. Остальные успели прийти в полную запущенность, поскольку все остальные жители разъехались кто куда, и все то время, что Войцеховиц излагал свое предложение, их непрерывно, пытаясь казаться свирепым, облаивал большой золотистый ретривер. Это был Дональд, тот самый пес, который был таким утешением Рою в последние месяцы его жизни. Даже у собак в ту эпоху были имена. Дональд был псом. Роберт – человеком. Дональд был безобидный пес. Он отродясь никого не кусал. Все, чего он хотел, – это чтобы кто-нибудь швырнул подальше палку и он бы принес ее назад, чтобы кто-нибудь кинул ее вновь и чтобы он ее вновь принес, и так далее, до бесконечности. Дональд был не слишком умственно одаренным существом – мягко говоря. Ему явно не дано было написать бетховенскую Девятую симфонию. Во сне Дональд часто скулил, и его задние лапы вздрагивали. Ему снилось, что он бегает за палками.

Роберт боялся собак, поскольку, когда ему было пять лет, на них с матерью напал доберман-пинчер. Он чувствовал себя в их присутствии нормально, если поблизости находился кто-то, кого собаки слушались. Но стоило ему оказаться с собакой один на один, какой бы величины она ни была, как его прошибал пот и охватывала дрожь, а волосы вставали дыбом. Так что он тщательно избегал подобных ситуаций.

На беду, его брачное предложение явилось для Мэри Хепберн такой неожиданностью, что она разразилась слезами – чего ныне ни с кем не происходит. Она была так смущена и выбита из колеи, что путанно извинилась перед Робертом и убежала в дом. Она не хотела быть ничьей женой, кроме Роя. Пусть Рой умер – она все равно не желала замуж ни за кого другого.

Роберт же между тем остался на газоне перед домом один на один с Дональдом.

Будь у Роберта его большие мозги в порядке, он бы спокойно направился к своей машине, презрительно велев Дональду закрыть пасть и убираться в дом вслед за хозяйкой. Но вместо этого он повернулся и кинулся бежать. Причем мозг его был столь ущербен, что заставил его пробежать мимо машины, через улицу – где, преследуемый Дональдом, он влез на яблоню перед заброшенным домом, прежние обитатели которого отправились на Аляску.

Дональд же уселся под деревом и принялся на него лаять.

Роберт провисел так целый час, боясь спуститься, покуда Мэри, заинтересовавшись, отчего это Дональд так долго брешет без умолку, не вышла посмотреть и не вызволила своего незадачливого ухажера.

Роберта, когда тот спустился, просто мутило от страха и отвращения к самому себе, и тут же действительно вывернуло наизнанку. После чего, стоя с запачканными ботинками и брюками, он в отчаянии прорычал: «Я не мужчина. Просто-напросто не мужчина. Я больше никогда вас не стану беспокоить, и вообще не побеспокою ни одну женщину».

А пересказал я здесь этот случай оттого, что к подобному же самоуничтожительному мнению о своих достоинствах предстояло прийти и капитану Адольфу фон Кляйсту после того, как, взбивая океанскую воду винтами своего корабля, он, по истечении пяти дней и ночей, так и не сумел отыскать хоть какой-нибудь остров.

* * *

Он слишком отклонился к северу – даже больше чем слишком. То есть всех нас занесло слишком далеко на север – даже больше чем слишком. Голод мне, разумеется, не грозил – как и Джеймсу Уэйту, который лежал, окаменев, замороженный, в холодильнике для мяса, в камбузе. Камбуз, хотя там и были вывернуты все лампочки, а иллюминаторов не имелось, все же можно было осветить с помощью адского мерцания электронагревателей в его духовках и плитах.

И водоснабжение тоже работало исправно, в кранах повсюду было предостаточно воды, и горячей, и холодной.

Так что жаждой никто не мучился, однако голод все пассажиры испытывали зверский. Казах, собака Селены, куда-то исчезла. Я не поставил перед ее именем звездочки, так как к этому времени собаки уже не было в живых. Малышки канка-боно выкрали ее, пока Селена спала, задушили голыми руками, ободрали и разделали, пользуясь в качестве орудий лишь собственными зубами и ногтями. После чего зажарили ее мясо в электропечи. О том, что они учинили, еще никто не знал.

Собака уже все равно жила за счет ресурсов собственного организма. К тому моменту, как они умертвили ее, она представляла собой одни кожу да кости.

Но доживи она даже до Санта Росалии – у нее не было бы впереди сколь-нибудь значительного будущего, даже случись ей там, что мало вероятно, встретить кобеля. Ведь она подверглась стерилизации. Единственное, что было бы в ее силах, чтобы пережить самое себя, – это остаться в сознании маленькой Акико, которой вскоре предстояло родиться, воспоминанием о собаке. При самом благополучном стечении обстоятельств Казах могла бы дожить до рождения на острове других детей, чтобы те играли с ней, видели, как она машет хвостом, и так далее. Лая ее им бы запомнить все равно не удалось, поскольку Казах никогда не лаяла.

6

Чтобы никто не растрогался до слез, я теперь говорю о безвременной гибели Казаха: «Что ж, она бы все равно не написала бетховенскую Девятую симфонию».

То же самое я говорю и о смерти Джеймса Уэйта:

«Что ж, ему все равно не дано было написать бетховенскую Девятую симфонию».

Этот извращенный довод, призванный доказать, как мало нам дано совершить за свою жизнь – какова бы ни была ее продолжительность, – изобретен не мною. Впервые я услышал этот довод по-шведски на одних похоронах, где мне довелось присутствовать еще при жизни. На той церемонии провожали в последний путь тупого и не пользовавшегося ничьей симпатией мастера с судоверфи, по имени Пер Олаф Розенквист. Он умер совсем юным – или, точнее, в возрасте, считавшемся юным в ту эру, – от наследственного порока сердца, как и Джеймс Уэйт. Я пошел на похороны со своим приятелем, сварщиком Хьялмаром Арвидом Бостремом; хотя теперь, миллион лет спустя, все эти имена – лишь пустой звук, и когда мы выходили из церкви, Бострем сказал мне: «Что ж – он бы все равно не написал бетховенскую Девятую симфонию».

Я спросил, сам ли он придумал эту мрачную шутку, и он ответил, что нет, он слышал ее от своего деда-немца, который во время Первой мировой войны был офицером, ответственным за захоронение убитых на западном фронте. Солдаты, которым внове была подобная работа, имели тогда обыкновение предаваться философским размышлениям над тем или иным трупом, перед тем как швырнуть ему в лицо лопату глины, о том, кем бы он мог стать, если бы не умер столь молодым, и бывалый напарник, среди прочих циничных вещей, мог сказать задумчивому новобранцу: «Не грусти. Ему все равно было не написать бетховенскую Девятую симфонию».

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com