Футбол на снегу - Страница 27

Изменить размер шрифта:

— Берите, товарищ капитан. Еще горячий. — Солдат протягивает хлеб штурману. — Первая выпечка.

Плотников расспрашивает меня об Ольге, мягко, неназойливо расспрашивает, но ничего нового я ему сказать не могу: да, все как и раньше, да, сложно…

— Я понимаю, Андрей, — медленно произносит штурман. — Работа, любимое дело. Но вы же молодые, сильные… Да, сильные. Такой я представляю Ольгу. Ей достанет характера. Все устроится, я верю…

Он еще что-то говорит, но я его не слышу. Я вспоминаю, нет, вижу, как солнечным зимним утром Ольга бежит по улице дачного поселка, толкая перед собой финские сани.

— Только вот сейчас понял, — доносится до меня голос штурмана, — как это трудно, как сложно, когда рядом с тобой человек, и ты за него боишься, потому что он слабый, этот человек… — Штурман заметно взволнован. — Я поздно женился. Вышло уж так: училище, короткие наезды домой, служба на Севере. Насчет невест не разбежишься. Да и не ловок я. Подойти к женщине, заговорить — для меня это мука смертная. И к кому подойти? Получу отпуск и еду в деревню. Деревушка у нас хорошая, но, как это сейчас говорят, не перспективная. Молодежь подалась в город или ушла в другие хозяйства. Из молодых-то Варя одна и осталась… Раньше я ее не замечал. Гостил как-то еще курсантом. Сижу на крылечке, курю. Она заходит во двор — голенастая, в выгоревшем платье, нос в конопушках. «Здравствуйте, — говорит, — дедушка вам меду послал». В руках деревянная миска с сотами. После приехал, уже офицером, не узнал ее: вытянулась, похорошела, но все такая же худенькая… В деревне к тому времени одни старики остались. Сроднило нас это безлюдье. «Поедем со мной», — говорю ей в последний вечер. А она: «Как же я дедушку брошу, кроме дедушки у меня никого, да и я у него одна». Уехал и закинул всякие мысли о женитьбе. Легко уехал. Да и о чем жалеть. Насмотрелся, знаешь. Нынче прохладно живут… Служу, значит, дальше, но чувствую, худо мне. Нет, не просто тоска холостяцкой жизни заела. Чувствую, лишился чего-то, о ней постоянно думаю, о Варе. Стал писать, звать, потом приехал, уговорил, увез. Вот уже второй год вместе, а только сейчас понял, какая у меня раньше жизнь пустая была, холодная. И веришь, все больше люблю ее, все сильней к ней привязываюсь и боюсь за нее. Она беременна. У нее это тяжело проходит. Плачет ночами, наслушалась про всякие резусы. Конечно, как могу, утешаю. А что еще? Страшное это дело — собственное бессилие. Все уже передумал. Если с ней что случится, не знаю… Одним сейчас и живу, этой тревогой, и будто нет у меня ничего больше. — Он переводит дух и тихо произносит: — Будь человек один, ему было бы легче.

— Нет, Иван Платонович. Нет! Не гоже человеку быть одному.

— Верно. — Плотников вдруг улыбается. — Дохлая рыбка плывет одна.

И тут до меня доходит: он же счастливый, наш штурман. Быть может, даже не сознает, какой счастливый. Да и кто знает, какое оно, счастье?

СЕРГЕЙ ШАГУН

Когда меня заедала хандра, я начинал мечтать о встряске. Ну вот, встряхнулся, получил свое — остался без «сверчка». Дальше вроде уж некуда: лишился даже этого клеенчатого самолетика.

…Я возвращался с полигона. Сильный ветер сносил машину, и я с трудом удерживал ее на курсе. По фонарю кабины ползли капли воды — начинался дождь. Грязными космами проносились надо мной облака. Горизонт быстро темнел, время от времени его, озаряли вспышки молний.

— Полсотни девяносто четвертый, примите условия посадки. — Голос со старта шел хриплый и тревожный. Я узнал майора Боровского. — Посадочный — двести семнадцать, ветер северо-западный, десять-двенадцать метров, порывами — до восемнадцати. Повнимательней на посадке.

Я не сразу понял Боровского. О чем он хлопочет? Какой ветер? Посажу на три колеса. Потом до меня дошло: северо-западный, боковичок… Вот оно что! Я забыл, на чем лечу! Маленькая неустойчивая машина. Сейчас хвост опустится, сейчас он будет подчиняться ветру. Эта машина подчиняется ветру! Мне трудно припомнить, о чем я еще думал в те минуты, но точно знаю, ни паники, ни ощущения близкой катастрофы не было. Скорее с раздражением, чем с отчаянием, я думал: «Сверчок» — не машина, я не пилот, машина с пилотом заодно». И так далее. В общем, вернулся к привычным своим размышлениям, к своим обидам и бедам.

Навстречу исхлестанная дождем и ветром летела посадочная полоса.

— Борись креном, — кричал Боровский. — Креном борись! Тебя сносит с полосы.

Не успела машина коснуться бетонки, как ветер свирепо рванул ее. Самолет припал на одно колесо, его развернуло и сбросило с полосы. Над моей головой что-то с грохотом и жалобным треском разорвалось, и самолет ткнулся плоскостью в грунт. У меня вырвало из рук штурвал, а самого швырнуло на правый борт и сильно ударило плечом о дверцу.

Я выскочил из кабины. Левое колесо нелепо торчало в воздухе. То есть, оно вращалось, но все равно картина была нелепой.

«Сверчок» лежал на боку с подломленной плоскостью, забрызганной грязью и кусками вывороченного дерна. Рядом валялся сбитый мною фонарь освещения. Все это поливал дождь.

Прибежал Фомич. Вид у него был такой, словно это он раскокал самолет. Фомич приседал, заглядывал под фюзеляж, охал, что-то шептал, качал головой.

— Брось причитать! — заорал я. — Сейчас придет машина и «сверчка» отбуксируют. Ради бога, не охай!

Фомич даже не посмотрел в мою сторону. Медленно, как слепой, он протянул руку к изуродованной машине и осторожно закрыл дверцу, чтобы дождь не попадал в кабину. Старый механик стоял без плаща, с непокрытой головой, струи дождя текли по его лицу, но он ничего не замечал.

АЛЕКСЕЙ ХЛЫЗОВ

Бурсов кладет мне руку на плечо: идем! Торжественная церемония окончена, у подножия обелиска вырастает гора венков. Народ медленно расходится. Вот и еще один наш праздник миновал, еще одна годовщина.

Бурсов сегодня в штатском, но в нем безошибочно угадывается военный. Он уже семь лет на пенсии, мой фронтовой командир, и я вдруг замечаю, как он сдал за эти годы.

Вдалеке плавает медь духового оркестра, а где-то рядом за деревьями шипит пластинка. Эта песенка военных лет, ее всегда играют здесь, в городском саду, в День Победы.

Теплый ветер веет, развезло дороги,
А на Южном фронте оттепель опять.
Тает снег в Ростове, тает в Таганроге.
Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать.

На Аллее фронтовиков мы останавливаемся у одного из портретов: чистое юношеское лицо, крутой слом бровей, чуть раскосые глаза. Мурат здесь мало похож на себя, но я незаметно привык к новому его облику, а тот коренастый, немного косолапый парнишка, который всегда горбился и оттого казался еще более нескладным, тот летчик, которого я знал, постепенно уходит от меня. Странное творится с памятью. Уходят все тревоги, хлопоты и беды, какие связывали меня с Муратом, а остается одно — что-то легкое, молодое, красивое… Я как-то рассказал об этом дочери. Она выслушала, понимающе кивнула: мол, да, конечно, а после говорит (то ли сама придумала, то ли вычитала где): «Удивительно хорошеет ангельский лик по мере того, как темнеет оклад иконы…»

У портрета часто останавливаются, молчат, всегда неожиданно произносят: «Ах!» — и начинают считать годы. Я не знаю, что их поражает: красота полудетского лица, недолгая жизнь этого мальчишки, которая вместилась в прочерк между двумя датами, или просто последняя дата — 1946 год. Они ее часто повторяют. Должно быть, и в самом деле странная дата: и война вроде уже кончилась, и жизнь, в которой умирают своей смертью, еще как бы не началась. Вот я думаю: «Своя смерть», — а вижу тело на обочине дороги и такую непривычную бледность на знакомом смуглом лице.

— Все были молодые, — говорит Бурсов, — но он-то, он-то… Совсем пацан, мальчишка… — Он резко поворачивается ко мне. — Я тебя подброшу.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com