Французская повесть XVIII века - Страница 21
Чутье подсказало мне, что в подобных случаях нет лучшего способа взять верх над фанфароном, чем притвориться, будто страдаешь по его милости. Вы поощряете его самомнение, он приходит в восторг и, сам того не замечая, уже готов вас полюбить. Непроизвольная благодарность легко превращается в любовь. Сперва он склоняется к вам из любопытства, из желания поглядеть, как вы обрадуетесь при его возвращении, а потом за горделивое удовольствие подглядеть движения вашего сердца расплачивается утратой своего собственного.
„Сударь, — сказала я, подойдя к нему, и холодность моего обращения глупец не замедлил объяснить обидой, — полгода назад вы взяли у меня „Португальские письма“. Книга не моя, ее пора вернуть, и я очень вас прошу, пришлите ее мне“. — „Я сам принесу, даже рискуя снова быть высмеянным“, — ответил он, тоном своим давая понять, что готов вступить в мирные переговоры. „Нет, — заявила я, — пришлите книгу с лакеем. Я не стану издеваться над вами, но встреча со мной все равно не доставит вам удовольствия“.
С этими словами я отошла, даже не взглянув на него. Он, несомненно, счел, что надменностью я пытаюсь скрыть стон души, и промолчал, но его тщеславие попалось на крючок, в этом у меня не было сомнений. Сама я продолжала хранить все тот же ледяной вид. От меня не укрылось, что он искоса поглядывает в мою сторону, смакуя опасную радость созерцания моей холодной мины: в таких обстоятельствах эта холодность вполне могла сойти за печаль.
Тут подали нашу карету. Я с нетерпением ждала утра, уверенная, что молодой человек жаждет поскорей насладиться зрелищем моей скорби или робких надежд. Итак, я ожидала его, как бы укрывшись в засаде, иными словами, собиралась сыграть с ним новую шутку. Он не замедлил явиться и застал меня в неглиже, являвшем собой чудо откровенности. Этот убор говорил о рассеянности, которой, разумеется, не было, но нисколько не вредил моим прелестям, которые я выставила, конечно, в самом выгодном свете. Впрочем, никому и в голову не пришло бы заподозрить меня в расчете: прелести существовали в действительности, были дарованы мне природой, и я сразу увидела, что никаких ухищрений ветреник не заметил.
Он был приятно удивлен, но равнодушная встреча сразу обескуражила его. Я отлично рассчитала удар. „Я принес вашу книгу, мадемуазель, — сказал он. — Покорно прошу простить меня за то, что так ее задержал“. — „О чем тут говорить, — ответила я, — подобные грехи я легко прощаю“. — „Я был бы в отчаянье, если бы погрешил более серьезно“, — отпарировал он. „Поставим на этом точку, — с живостью возразила я, как бы отклоняя объяснение, а на самом деле вызывая на него. — Поставим точку, я вам все прощаю“. — „Но, мадемуазель, смилуйтесь, скажите мне, в чем мое преступление?“ — воззвал он, донельзя обрадованный тем, что, прощая на словах, тоном своим я его обвиняла. „Прекратим этот разговор, не то мне придется оставить вас в одиночестве“, — нетерпеливо ответила я, поднявшись с кресел и даже сделав шаг к двери.
Этот хорошо разыгранный гнев преисполнил фатишку такого довольства, показавшись признанием его несравненных достоинств, что он тут же бросился передо мной на колени и схватил за руку. У меня словно недостало сил вырвать ее — негодование должно было уступить место всепрощающей нежности. В подобных случаях эти чувства по самой своей натуре неразрывно связаны между собой. Он покрыл мою руку поцелуями, я молча их сносила, признавая тем самым, что радуюсь возврату его нежности, а это, в свою очередь, подразумевало жалобу на былую неверность возлюбленного. Не знаю, понятно ли тебе, как мне удалось выразить все это лишь тем, что я не отняла у него руки, но ведь давно известно, что в любви даже ничтожный жест содержит иной раз глубокий смысл.
Но всего забавнее в моей истории то, что в разгар описанной сцены во мне, дорогая моя, произошел переворот, вовсе мной не предусмотренный. Я задумала примириться с изменщиком из чистого кокетства, а тут вдруг почувствовала, что и сама отвечаю на призыв любви. Тщеславие замолчало, заговорила нежность. Должно быть, не только его, но и мое сердце захотело вкусить свою долю радости. Плут усадил меня в кресло и, еще больше растрогавшись при виде моего волнения, страстно обнял мои колени; на глазах у него навернулись слезы, настоящие слезы, а не те, которые мы проливаем, когда хотим их пролить.
„Да, да, мадемуазель, я великий преступник, я был вам неверен, — вскричал он, не вставая с колен. — Но можно ли именовать изменой небрежение к сокровищу, непонимание его бесценности, если это вызвано юношеским легкомыслием и неопытностью? Другие предметы развлекли на короткий срок мое сердце, но вот уже больше четырех месяцев, как оно искупает свою вину, тоскует по вас, боготворит ваш образ. Я не дерзал прийти к вам, считал себя, да и сейчас считаю недостойным прощения. О моя возлюбленная, покарайте меня, отомстите мне, позволив бывать у вас: чем чаще я буду видеть вас, тем горше стану оплакивать утрату вашей приязни“.
Хитрец то и дело прерывал речь, прижимаясь губами к моей руке. Я и хотела бы возмутиться, но не могла. Сознаюсь, у меня кружилась голова, я вся дрожала, так страшно и сладостно было мне от его поцелуев, слез, пеней. Сцена была исполнена пыла, исполнены пыла были мы оба, и он, и я. „Встаньте“, — сказала я, склоняясь к нему. Он сорвал у меня поцелуй, я оттолкнула его, но рассердиться не сумела. Меня пугало обоюдное наше смятение. „Сядьте, — сказала я тоном более твердым, чем того хотело сердце, — сядьте, я этого требую“.
Едва он встал с колен, как в прихожей раздались шаги: пришел мой поклонник — тот, к которому я была благосклонна».
КРЕБИЙОН-СЫН
СИЛЬФ, ИЛИ СНОВИДЕНИЕ Г-ЖИ ДЕ Р***, ОПИСАННОЕ ЕЮ В ПИСЬМЕ К Г-ЖЕ ДЕ С***
Напрасно вы жалуетесь на мое молчание, дорогая, и если сами вы однажды написали письмо, это еще не причина, чтобы упрекать других в лености. Как бы вы досадовали, если бы я вам писала аккуратно, вынуждая вас отвечать! Ведь парижанке некогда с мыслями собраться; признайтесь, вам едва ли случалось о чем-нибудь задуматься: нет на свете праздности, более занятой всевозможными делами, чем ваша. Парижская сутолока не дает вам времени отдавать себе в чем-либо ясный отчет; одно удовольствие сменяется другим; вас окружает многочисленное общество, смесь лиц и занимает и смешит вас; чопорность почтенных господ, развязность и банальные приемы светских хлыщей, краса двора и Парижа, — контраст противоположностей, неизбежно поражающий наши взоры в больших собраниях; светские скандалы, дающие пищу для злословия; сердечные увлечения, которые развлекают вас, если и не занимают вашего сердца; время, отданное заботам о туалете и столь приятно заполняемое нашими молодыми вельможами; вечно новые радости кокетства; карточная игра, помогающая убить время, когда отлучка возлюбленного или забота о светских приличиях вынуждает вас терять драгоценные минуты счастья — ну разве во всей этой сумятице вы можете помнить обо мне? Вы укоряете меня за любовь к уединению; но если бы вы узнали, как приятно я провожу здесь время, вы приехали бы ко мне и разделили со мной мои новые радости, какими бы странными они вам ни показались. Вы, конечно, рассмеетесь, когда я признаюсь, что эти хваленые радости я вкушаю во сне. Да, сударыня, это не более чем сновидения; но бывают сны, иллюзорность которых дарит нам вполне реальное счастье; они оставляют сладостное воспоминание, дающее больше отрады, чем обычные, приевшиеся удовольствия, тяготящие нас даже тогда, когда мы всей душой жаждем ими насладиться.
Вам небезызвестно, что я всю жизнь мечтала увидеть какое-нибудь сверхъестественное существо, одного из тех гениев природных стихий, которых мы именуем сильфами.