Французская повесть XVIII века - Страница 16
Когда мне минуло девять лет, меня отдали в монастырь, чтобы со временем я приняла постриг. У меня была старшая сестра, все свое состояние наши родители собирались отказать ей, поэтому и решили сызмальства запереть меня в обители, чтобы, не зная мирских утех, я потом не сокрушалась об их утрате и, войдя в возраст разума, хотя бы не ведала, на какую жертву меня обрекли. Я прожила там мирных три года и получила благочестивое воспитание; правда, наложив печать на мой облик, оно не коснулось сердца, то есть не внушило склонности к монастырскому уединению, хотя по внешности никто бы этого не заподозрил. Я без ропота обещала принять постриг, но никакой охоты к тому у меня не было — равно, впрочем, как и не было отвращения. Жила я бездумно, питаемая собственным огнем, была сумасбродна, вертлява, радовалась своей расцветающей юности — словом, наслаждалась существованием и не мечтала ни о чем другом. Разумеется, это сердце, вовсе не призванное к жизни, огражденной от суетного света, и глухое к восхвалениям ее сурового распорядка, как бы предугадывало по безрассудному своему трепету, что есть иные, сладостные чувства, для которых оно создано, и, ничего еще не желая, ожидало возможности их испытать. Случай, о котором я сейчас расскажу, в единый миг умудрил меня.
Занемогла одна из монастырских воспитанниц. Ее горячо любящая мать не решилась доверить дочь уходу монахинь и приехала за ней. По просьбе моих родителей, она пожелала увидеться со мной. Я пришла в приемную комнату, и там-то сразу кончилась пора моего неведения. В приемной я увидела молодого человека, сына приезжей дамы. Глянув ему в глаза, я без труда поняла их немую речь и нисколько не удивилась новым ощущениям, которые испытала при виде юноши. То, что я вложила в ответный взгляд, никак не свидетельствовало о моей неопытности, скорее он грешил излишним красноречием. Теперь я это красноречие несколько умеряю: не научившись речистей изъясняться в любви, я научилась изъясняться менее откровенно.
Приезжая дама, исполняя пожелания моих родителей, принялась расписывать все прелести затворничества, потом опустила руку в карман, собираясь вручить мне письмо моей матери. К счастью, она забыла взять его с собой. Ее сын тут же вызвался принести письмо. Не успел он договорить, как я уже все поняла и, страшно обрадовавшись, поблагодарила его взглядом, чувствуя, что на этот раз в поощрении нуждается он, так и впившийся в меня глазами.
Наконец, исчерпав скучные свои нравоучения, посетительница удалилась, пообещав прислать письмо с сыном, а я поспешила к себе, чтобы без помех дать волю чувствам и насладиться ими, то и дело вызывая в воображении образ моего победителя. Вернулась я к действительности уже не той, какой была прежде, менее живой и вертлявой, зато более небрежной и рассеянной, не то чтоб утратив былую веселость, но реже ее проявляя. Я втайне вкушала не изведанную до тех пор усладу так самозабвенно, что прежние развлечения отступили в тень, и забывала все на свете, предаваясь мечтам.
И вот, дорогая моя, молодой человек возвращается. Он просит позволения повидать меня. В приемную меня сопровождает монахиня. Как я тогда ее ненавидела! Но случай всегда преданно служил мне. К моей монахине подходит за какими-то разъяснениями послушница, мы с моим новым знакомцем на секунду остаемся без присмотра и торопимся этим воспользоваться — ведь желания наши совпадают. Вместе с письмом он искусно передает мне записку, пожатием руки давая понять, что ее нужно припрятать. Ответным пожатием я сказала ему, что все поняла, но при этом невольно залилась румянцем; желая меня ободрить, плут поцеловал мне руку. Как ни забавно, его поцелуй и впрямь почти рассеял мое смущение, но в самою интересную для нас минуту моя докучливая спутница, монахиня, повернула к нам голову и уловила выражение страсти на лице молодого человека и полную благорасположенность к нему — на моем. И щеки ее стали багроветь как раз тогда, когда мои почти обрели свой обычный цвет.
„Сударь, — сказала она, отводя меня от решетки, — такого поручения ваша матушка вам не давала“. — „Вы правы, достопочтенная сестра, — ответил он, — зато я получил его от этой прелестной ручки и от собственной юности. Я не думал, что, повинуясь им, совершаю дурной поступок“. — „А что касается меня, святая сестра, — заявила я, — то я попросту не успела остановить этого господина“. — „Ступайте, мадемуазель, — приказала она, — звонят к вечерне, вам полезно пойти и помолиться“.
Я сделала реверанс, но сквозь мой отменно скромный вид проглядывало такое довольство поклонником, что он не мог этого не заметить, и ушла, полная не столько тревоги, сколько любопытства: мне хотелось узнать, чем же кончится мое похождение, и не терпелось прочитать записку. Она мне показалась восхитительной; возможно, так оно и было. Я хранила ее как сокровище и тысячу раз на дню услаждала ею свое тщеславие. К себе я стала относиться как к персоне весьма необыкновенной; стоило мне прикоснуться к записке — и по телу моему пробегал сладостный трепет, я сразу вырастала в собственных глазах. С того дня я все время была под строгим надзором, но тут умерла моя сестра, и меня взяли из обители, вернули мне свободу. Мой возлюбленный получил возможность встречаться со мною. Новое положение кружило мне голову, самые непримечательные визиты доставляли нешуточную радость, любой пустяк становился если не событием, то по меньшей мере происшествием, даже моя любовь все разгоралась, дня не хватало, чтобы до конца исчерпать переполнявшее меня блаженство.
Будучи в таком расположении духа, я вдруг заметила, что мой избранник оказывает мне все меньше внимания; Наконец до меня дошли слухи, что он обратил его на другой предмет и, должна сознаться, дорогая моя, в тот день, когда эта весть подтвердилась, мир не меньше часа представлялся мне пустыней, где я блуждаю, всеми покинутая. Я погрузилась в уныние, но тут ко мне явились гости, мир снова начал заселяться, горе мое улетучилось, я уже не чувствовала себя одинокой. Двое молодых людей бросали на меня умильные взоры, вполне как будто искренние, и я так воспряла духом, так приободрилась за вечер, что, когда гости разошлись, уже поздравляла себя с двумя новыми победами, забыв о поражении, которое три часа назад оплакивала…»
Тут я сделал неосторожное движение, и рассказчица, услышав шум, умолкла. «Доскажу в другой раз, — заявила она. — Это тебя развлечет». Я ретировался с твердым намерением узнать конец ее истории и действительно узнал, но послание мое и без того безмерно растянулось, поэтому вы этот конец прочитаете в следующем письме. Будьте здоровы.
Нет, дражайший мой, коль скоро я обещал вам досказать эту историю, слово я свое сдержу. Вы просите изложить все по порядку — извольте.
Я уже докладывал, что неосторожным движением вспугнул рассказчицу и она ушла из беседки вместе со своей чувствительной подругой, пообещав при случае продолжить повествование. Назавтра я не спускал глаз с этих дам и, увидев под вечер, что они, рука об руку, направляются к беседке, занял ту позицию, откуда подслушивал их накануне. Видимо, мне следует пересказать разговор, который предшествовал продолжению начатой истории.
«Как ты провела ночь, дорогая? — обратилась к подруге кокетка». — «Ох, мне стыдно сказать правду!» — воскликнула та. — «Впрочем, я уже наизусть знаю твою ночь, прочитала о ней на сон грядущий». — «Прочитала? Ты бредишь, должно быть». — «Вовсе нет, — возразила ветреница. — Я читала перед сном „Кассандру“. Сочинитель разлучает героиню с возлюбленным, и я добралась как раз до того места, где он описывает ее терзания в ночные часы, так что, поверь, ничего нового ты мне поведать не можешь: автор, надо думать, ничем не погрешил против правил, установленных для подобных ночей. Хочешь, я в строжайшем порядке изложу начало, середину и конец твоей ночи? Бьюсь об заклад, что сперва ты предалась душераздирающим мыслям, и они исторгли тяжкий вздох из твоей груди — или, напротив, вздох опередил мысли: такие натуры, как ты, частенько вздыхают загодя, еще не разобрав, с чего им вздыхается.