Фотькина любовь - Страница 7
Теплым зимним утром падал на деревню снег. Снежинки летели в полной тишине, догоняя друг дружку. Сергей Петрович проснулся от необыкновенно острого ощущения светлоты и легкости. И есть захотел! «Ура! Значит победа!» Сергей Петрович натянул пижаму и добрался до окна… В саду, одинаково одетые, стояли переверзевские близнецы. Вокруг них бегала маленькая собачонка — Шарик. Минька и Олег размахивали руками, разглядывая следы на снегу, а Шарик виляя пушистым хвостом, то и дело кидался по следу, но тут же возвращался к хозяевам. «Неужто зайчишки стали в саду появляться?» — подумал Сергей и, осознав, что так быстро забыл о болезни, засмеялся.
Елизавета лежала на диване под одеялом, удивленно смотрела на него. «Смеется. Совсем худой. Скелет. Даже ростом вроде поменьше стал. Валенки на ногах, как на сухих палках, болтаются!» Елизавета за эти дни много раз побывала на животноводческих фермах, съездила в районную ветлечебницу за лекарствами, успела позаседать на большом областном семинаре. Но щемящее чувство неловкости перед бабушкой Анной Егоровной, сказавшей Елизавете обидные слова, не проходило. Елизавета боялась односельчан. Знала: если бабушка Анна шепнет свои думки подружкам, то деревня враз отвернется от нее и начнет перемывать кости. Елизавета привезла из города лимоны, апельсины, яблоки, достала «по блату» несколько коробок великолепного фруктового ассорти, навела порядок в комнатах, поставила на стол вазы с цветами… Но беспокойство не проходило.
А он стоит и смеется чему-то своему. Едва живой и все еще такой сильный. Непонятный. Как же все вышло там, в городе? После семинара пили в ресторане, с какими-то художниками и драматургом. Коньяк… А потом драматург спал с ней в ее номере. Утром он сказал: «Пьеса окончена, милая! Надеюсь ты не в обиде?» И ушел. От негодования и отвращения Елизавета готова была выть или застрелиться…
Эта старая карга, бабка Анна, увидев ее подарки Сергею, вышла на кухню, посмотрела, как ножом полоснула:
— Больному, девка, золотая кровать — не помощница. Вот ему что надо! — постучала по груди. — Ты зря только израсходовалась.
Было воскресенье. Подкатил к самой калитке на своем стареньком «Москвиче» Прокопий. На заднем сиденье тыкали друг друга кулаками двойняшки. Прокопий проскрипел бурками по дорожке от калитки к дому, прошел сразу к Сергею Петровичу.
— Давай потеплее оденься, проедемся немножко. День-то стоит — хоть в сельпо беги.
— Правильно придумал! Сейчас! — засуетился председатель.
Елизавета не шевельнулась. Она выждала, когда стукнет дверь, вскочила, легонько отодвинула желтую занавеску. Сергей стоял возле машины, держась за ручку дверцы, а Прокопий подталкивал его в кабину. «Все давно понятно. Сергею нет до меня никакого дела. И зачем это чувство стыда перед ним? Я — одно, он — другое. Мы — разные. Какими мыслями живу, какие думы думаю — ему все равно… И драматург для него ничего не значит: не более чем сдохший баран. Отчего же казниться?»
Они ехали по верхней дороге, по хорошо накатанному зимнику, мимо Прокопьевой пристани. На прошлогоднем овсище два гусеничника вели снегозадержание. Они крутились на поле проворно, взад-вперед, и поле, изборожденное снежными валами, дымилось от легкой поземки.
Выехали на бугор, к тому месту, где Суерка сливается с Тоболом. Дальше дорога спускалась с крутояра на речку и убегала в камыши, на ту сторону займища. Уходила к дальним покосам. Остановились. Вышли из машины.
— Не простынешь? Нет? — спрашивал Прокопий.
Сергей Петрович не отвечал, вглядываясь в камыши и погружаясь в свои мысли. Прокопий не стал мешать ему. Он напустился на ребятишек, вновь затеявших потасовку:
— Перестаньте сейчас же! Это, честное слово, когда только кончится. Ну никакого покою от вас нету! Ну никакие слова не действуют, честное слово!
Мальчишки дружно отвергли обвинение:
— Что же нам поиграть, что ли, нельзя? Дома по одной плашке ходи, на другую не гляди и тут режим устанавливаешь!
Прокопий захохотал:
— Установить бы вам добрый режим, прохиндеи!
Двойняшки тоже засмеялись, угадав, что сердитость отца притворная, и побежали по дороге, весело выкрикивая какой-то боевой клич:
— Арам-ба-ба-трам! Ка-рам!
— Знаешь, о чем я думаю сейчас, Прокопий? — улыбнулся председатель. — Вот об этом займище. Все лето там вода стоит, сенокосничать мешает, а здесь, на бугре, каждый год хлеб выгорает из-за нехватки влаги.
— Ну, так что же?
— Равновесие, наверное, можно сделать.
— Вот что, — сказал Прокопий. — Ты давай сейчас пока выздоравливай, а потом мы про это равновесие поговорим, честное слово!
— А сюда, на яр, насосами воду гнать и дождевальные установки поставить? А? — не слушал его Сергей Петрович.
— Все мы сейчас можем, Петрович. И займище осушить, и поля обводнить. Сделать, как ты сказал, равновесие. Только будет ли оно жить, равновесие твое? Осушим рёлки и острова, а там не земля, одни подсолонки, и трава на них расти без влаги не будет… Да и тут черт его знает что еще может получиться!
Сергей улыбнулся:
— Узнаю Фому неверующего.
Их сближало многое: оба — бывшие фронтовики, оба по характеру незлобивые, прямые. И интерес общий — колхоз и его дела! Наконец, и жили они рядом, были деревенскими соседями: огород — в огород, сад — в сад. Говорят: не выбирай дом — выбирай соседа. Они выбрали друг друга.
— Я о воде давно думаю, Прокопий, — продолжал председатель.
— Да спустись ты на землю, — останавливал его Переверзев. — Давай договоримся, честное слово, не разговаривать больше о твоих задачах и планах, пока не выздоровеешь совсем!
— Так я же никогда не выздоровею… Шесть пуль, ты шутишь? Как на машинке прострочило!
— Тем более беречься надо!
— Ладно, буду беречься.
Чудной этот Сергей Петрович. Выдумает иногда такое — и не поверишь, что всерьез говорит. А потом глядишь — дело! Прокопий всегда удивлялся неожиданности его суждений и поступков. В тот день, когда судили Прокопия за избиение Кольки Якута с дружками, он каялся перед Яковлевым, как на духу:
— Виноват, конечно. Знаю. Но не сдержался. Что сделаешь? Виноват.
А Сергей Петрович огляделся по сторонам и сказал Прокопию:
— Мало ты им дал! Надо бы еще добавить!
Вот такой он, всегда со своими мерками.
Солнышко продвинулось уже к полудню. Ребятишки забрались на заднее сиденье, захныкали: «Дядя Сергей, поедем!» Не просили отца, понимали, что он исполняет желание дяди Сергея, попустившись своими желаниями: в первый раз за три месяца поднялся отцов товарищ на ноги.
Сергей Петрович согласился с мальчишками:
— Ладно, поехали, хитряги!
В машине было тепло, мягко, покойно. Двигатель Прокопий отрегулировал так, что он почти не прослушивался. Получалось, будто плыли по белой равнине, по мягким, теплым волнам. Робкие снежинки летели на землю.
— Все забываю тебя спросить: Соню давненько не вижу, где она!?
— Э-э-э, браток, отстаешь от жизни… С нее скоро уж обручи спадывать будут… В декрет собирается…
— А как студенты?
— Ничего, учатся. Наташка в путешествие по Кавказу на туристском поезде собирается. Ереван там, Тбилиси, Сухуми, Батуми… Денег просит.
— Ты пошли.
— Послал уж.
— Туда раньше, вплоть до Киева, пешком ходили, а эта сто пятьдесят рублей забрала, — явно бабушки Анны мысли высказал Минька.
Прокопий видел, как оживляюще действуют на друга прогулки, и почти каждый день выбирал время для них. Увозил Сергея Петровича по верхней дороге к обрыву над Тоболом, туда, где многорукавная Суерка привносит в него свои тихие воды.
Все молитвы, придуманные в бабушкиной горенке, с переездом Наташки в город потеряли для нее смысл и исчезли. Осталась в сердце лишь какая-то незаживающая метка. Первое время она почти не напоминала о себе, но потом стала расти и усиливаться. Есть такое устаревшее слово «зашпоры». Оно означает остаточную или позднее пришедшую боль. Вспомните детство. Чистые зимние дни и темные глухие вечера. Ледяная горка-катушка или застывшая зеркальная гладь озера, речки. Вы проводите на коньках или на санках весь день, без обеда (какая уж тут еда!). Все испытано: и снежные бои, и «куча-мала», и вихревые полеты на санках, и взятие снежной крепости, и коньки, сыромятью притянутые к пимам, а потом снятые, потому что ремни намокли, вытянулись, и коньки стали хлябать, кособениться в стороны… Намокло пальтишко, а варежки под вечер застыли, стали твердыми, как железо. И руки в варежках не чувствуют уже ничего, и лицо занемело от мороза так, что больно смеяться. Наконец, завечереет совсем, вызвездится небо, пахнет большим холодом, а на улице, у калиток, появятся темные силуэты матерей с прутиками или ремнями в руках.