Фотькина любовь - Страница 2
— Прыгай, падла, за этим вслед! Быстро!
Второй удар вывел Прокопия из оцепенения. И он сделал с Якутом то, что не всегда решался делать даже с учебными чучелами фашистов. Он схватил Якута за руку, вскинул, как показалось, легкое, податливое тело его, подставил плечо. Рука Якута хрястнула, как сухая жердь.
Шмару Прокопий догнал еще раз, уже на загумнях. Бил его медной пряжкой по чему попадя, пока не сообразил: «Что делаю? Убью ведь?» И нервно засмеялся.
Утром прокатилась по деревне весть: пьяный Прошка Переверзев троих усоборовал.
Нет, ничего нельзя было сделать. Не помогли даже усилия колхозного председателя Сергея Петровича Яковлева, ездившего защищать Прокопия и в район, и в область, писавшего кассационные жалобы во все суды. Прокопию дали три года. «Тяжкие телесные повреждения!» — твердили судьи. «Я и без вас знаю, что тяжкие, — думал про себя Прокопий. — Я на фашистах и то робел с этим делом, а тут на своих испробовал. Дурак!»
Сознание своей вины и справедливости суда не оставляло его и в колонии. «Дурак! Конечно, дурак! — часто повторял он. — Они, поди, людьми могли бы стать, честное слово. А сейчас, говорят, у Якута рука прямой стала, как бита, и короче здоровой!» Доходила до Прокопия угрозка: Якут сулился разыскать его, хоть на том свете. Да где ему, поди, сейчас, с одной-то рукой. Отсидел Прокопий только половину срока.
…Соня с Вовкой пришли к пристани поздно, когда солнышко уже угнездилось за дальней кромкой камышей. Сразу же затянулись в балаган, к Прокопию.
— Поди спишь, отец? — спросила Соня.
— Да нет. Только сети поставил.
— Тесно у тебя тут.
— Ничто. В тесноте, да не в обиде, — он привлек жену, окунулся лицом в рассыпавшиеся пахучие волосы, поцеловал.
— Папа, — сказал Вовка, — при мне целоваться нельзя.
— Отчего же?
— Я могу испортиться.
— У меня соль есть. Будешь портиться — подсолим немножко. Давай спать.
Утром Соня не слышала, как Прокопий уехал на рыбалку и как приехал — тоже не слышала. Белый туман стоял над займищем, глухо шлепались на воду гагары, кричала в протоках чернеть, а как только солнышко разорвало туман, на бугре, над овсищем, начали выходить из себя жаворонки. Чудная птаха: по три выводка в лето делает и все лето поет. Радостная. Прокопий развесил сети, выбрал в ведро карасей, разжег костер. Подошел к балагану. Спят, хоть за ноги тащи. Легкая улыбка скользит по Сониному лицу. А Вовка, славный парень Вовка, после смерти Прасковьи ставший упрямо называть Соню мамкой, сам признавший вернувшегося из заключения Прокопия отцом, Вовка опять во сне перевернулся: ноги на подушке.
Жалостливый растет парнишка. Начнет, бывало, Прокопий стихи ему читать: «Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу», а он — в рев: «Не надо! Больно Мишке!» Какой-то уж чересчур чувствительный и нежный. Играет все больше с девчонками — девичий пастух! Маленькая детдомовка Наташа Сергеева почти не уходит от них. Все с Вовкой да с матерью Прокопия — Анной Егоровной. Сейчас двойняшек, Миньку и Олега, вместе со всем детским садом на дачу увезли, за деревню, в сосновый бор. Новинку эту председатель внедрил. А когда были дома, не отходила от них Наташка. То песни заставляет увальней петь, то плясать или со скакалкой заниматься.
Задал этот девичий пастух Прокопию загадку, душу ковырнул:
— Папа, а ты знаешь, что детдом-то от нас увозят?
— Знаю.
— И Наташку тоже увезут?
— Что поделаешь, сынок? Так надо.
— Бабушка говорит, в городе там целая сгонщина будет. Пропадет Наташка.
— Как она сказала?
— Сгонщина. Со всего свету ребятишек сгонят… Худо будет Наташке… Она ведь самая маленькая…
Прокопий аж задохнулся. В Польше дело было, во время войны. Выводили из лагеря военнопленных. Шесть походных кухонь беспрестанно дымили на сухой опушке соснового редника. Бывшие узники стояли в очередь с котелками, алюминиевыми кружками, стеклянными банками и старыми касками. Русские, французы, поляки, немцы, евреи, болгары, англичане… Кого только там не было! Те, кто не мог стоять, ложились на теплую траву, отдавая посудины товарищам. И вдруг рванулся над людьми крик:
— Де-точ-ки-и-и-и-и!
Ужас охватил и солдат-освободителей, и очередь: к полевым кухням подводили детей. Живые желтые скелетики… Старческие лица и взрослые невеселые глаза.
— Хуже было, сынок! — ответил Прокопий, охваченный внезапно нахлынувшей горестью.
— Было. А сейчас не надо, — совсем по-взрослому продолжал Вовка.
— Да отстань ты от меня, чего прилип! — почти закричал Прокопий.
— Давай возьмем ее, папа, к себе!
— Кого?
— Наташку. Бабушка сказала, что трое у тебя сыновей — я, Минька и Олег, а девочки нету и, поди, не будет!
— Тьфу! — плюнул Прокопий. — Честное слово, что это такое?
И прогнал Вовку от себя. Прогнать-то прогнал, да догадался, чей тут колокольчик звенит. Ясно, что материн. Это она с Наташкой больше всех вожжается, она и втемяшила сорванцу такие мысли. Конечно, Прокопий не рассердился. Мать-старуха верно думает, Да только Наташку-то как чемодан в дом не перенесешь. Хлопотать надо, разрешения добиваться.
…Прокопий не стал будить Соню. Почистил рыбу, сбегал к лавам за водой, заварил уху. Он любил готовить еду сам. Порой отгонял Соню от плиты и принимался мастерить такие выкомуры, что и нарочно не придумаешь. Иной раз ставит на стол, да гостям хвастается: «Вот колобки — сам пек, вот пельмени — сам стряпал, а вот вафли — сам взбивал и пружину для этого сам делал. А вот селедка под шубой!»
Соня вышла из балагана, увидела его хлопочущим над костром, засмеялась:
— Поди, новую уху изобрел?
— Нет, старая… А ты, мать что-то сегодня поленилась… Спишь, а солнышко тебе в одно место уперлось!
— Не сказала тебе, вчера с мамонькой договорилась, управится она дома одна, а я с тобой побуду… Не надо, что ли, меня?
— Ну, ну, не серчай!
Выбежал из шалаша Вовка, круто завернул в кусты, а оттуда появился уже ленивый, сонный:
— Пап, сколько времени?
— Что, на работу опаздываешь?
Вовка промолчал. Соня сходила к воде и ополоснула тарелки. Уха получилась отменная. Хлебали деревянными ложками, не спеша, наслаждаясь. Вслушивались в неумолчный птичий грай. После завтрака Прокопий отошел к сетям, стал подвязывать на нижние поводки глиняные грузильца-кибасья. Оглянулся: Соня о чем-то вполголоса разговаривала с Вовкой. «Что это они все шепчутся?» Вовка подбежал к отцу.
— Пап, дай велик покататься.
— Вон ты что! — Прокопий ухмыльнулся. — Дать, мать, что ли?
Вовка по-хозяйски обследовал велосипед, пощупал резину и, кособенясь в раме, покатил по тропинке в деревню. От Прокопьевой пристани к деревне вело две дороги — верхняя и нижняя. Нижняя — возле самого берега речки, а верхняя — по буграм. Вовка поехал нижней, чтобы не проезжать возле кладбища: покойников он даже днем боялся. Вернулся вскоре, не один, а вместе с Наташкой. Прокопий понял, что все эти дни вокруг него создавался тайный домашний заговор.
— Ну, мать, — сказал он Соне, — догадываюсь ведь я. И ты, значит, туда же?
Соня покраснела:
— Надо, отец. Пойми.
— Наташа, — позвал девочку Прокопий. — Скажи, когда ты уезжаешь?
— Никогда.
— Это как?
— Не уезжаю и все, — девочка вспыхнула. В глазах — отчаянье и слезы. — Я к вам, дядя Прокопий, в няньки наймусь, с Минькой и Олегом нянчиться буду. Примете меня?
— Примем, — серьезно ответил Прокопий и выругался про себя по-злому. Восьмой годочек, а она уже в няньки нанимается, как при старом режиме… И мы как ослепли, честное слово!
В этот день и сломался Прокопьев отпуск, и надолго нарушилось его душевное спокойствие.
…Женщина, принимавшая Прокопия в районной организации, оформлявшей усыновление и удочерение, пристально разглядывала его старые желтые сандалии и все время щурилась.
— Наталья, говорите, а чеевна?
— Кто?
— Да девочка-то.
— Яковлевна.
— А родители ее где?
— Неизвестно.