Формула памяти - Страница 48
— Благодарю вас, — сказал Архипов.
— Я оттого и осмелилась написать, что уже знала о вас раньше. Я так и подумала: если это т о т Архипов, он ответит. Я рада, что не ошиблась. Своим письмом вы придали мне бодрости, я не преувеличиваю. А то иногда начинаешь чувствовать себя никому не нужной. Вот говорят: люди теперь стали менее внимательны друг к другу, более безразличны, каждый сам собой озабочен. Век, мол, такой нынче. А мне кажется, мы это сами себе внушили — для собственного оправдания. Простите, Иван Дмитриевич, я наговорила вам много лишнего — это от волнения. Я совсем растерялась.
Она суетливо порылась в сумочке, но ничего не достала оттуда и снова заговорила:
— Поверьте, Иван Дмитриевич, я бы ни за что не решилась вас беспокоить, отрывать от дела, если бы у меня оставалась хоть какая-нибудь надежда, хоть какая-нибудь возможность облегчить страдания моей сестры. Сестра моя — исключительный человек, мягкий, отзывчивый. Мы с ней рано без матери остались, так она, старшая, мне как мама была, всю жизнь к людям только с добром шла, о ней слова плохого никто сказать не мог. Так за что же ей такие страдания? Мука такая выпала — за что? Вот говорят иногда: за добро добром воздается. А я давно уже в это не верю. Да и как верить? Я ее мальчиков, племянников своих, перед глазами вижу, смерть их страшную себе представляю — где же тут добро за добро?! И как жить после этого? Она говорит: до сих пор крик их в ушах у нее стоит. Бандеровцы их сожгли у нее на глазах. В хате заперли и сожгли. Она умоляла, она перед ними на коленях ползала — лучше меня убейте! Так нет, из всех казней они самую жестокую выбрали. Большей жестокости, зверства большего я не знаю. Сестра моя учительницей была, а муж ее — директор школы, коммунист, ему бандиты и мстили. И момент такой выбрали, кто-то навел их, когда его дома не было, сестра одна с детьми оставалась, а он в область уехал. Я вот все думаю: откуда ненависть такая звериная? Как объяснить? Как понять? Разве ж люди такое сделать могут? Чтобы детей, живых…
Глаза ее полнились слезами, она торопливо шарила в сумочке, пытаясь отыскать платок. Наконец нашла, прижала к глазам.
— Старшему шесть лет как раз исполнилось, а младшему — четыре годика… Так старший, Юрочка, когда огонь уже хату охватил, брата своего еще спасти пытался, на подоконник подсаживал, из окна вытолкнуть хотел… Как мать это вынесла, как разум ее тогда же не помутился, не знаю. Наверно, одна только мысль: остаться жить, чтобы рассказать, чтобы бандиты не ушли от мести, и поддерживала ее. Бандеровцы ее связали, чтобы она в огонь не кинулась, так ее и нашли потом связанной возле пепелища, без сознания…
Архипов молчал, погрузившись в тяжелую задумчивость. С самого начала, еще в тот день, когда Маргарита Федоровна читала, здесь, в его кабинете, пришедшие в институт письма, Архипов понял, что если кому-то и должен, обязан помочь, то прежде всего этой женщине, вернее — ее сестре. Но как? Что мог он сделать?
— Я с тех пор слов этих — «национализм», «фашизм» слышать не могу, — снова заговорила Нина Алексеевна, — меня трясет всю. Я рассудком понять этого не могу, сколько ни пытаюсь. Страшно! Если они люди, тогда я человеком не хочу называться. Это же волки, хуже волков… Сестре моей, Вере, — продолжала Нина Алексеевна после некоторой паузы, — врачи советовали завести ребенка, говорили, что только это может спасти ее. Но она об этом даже слышать, даже думать не могла. Она и учительницей больше не смогла работать — как детей увидит, так своих мальчиков вспоминает. Никуда ей от этой памяти не уйти. Я надеялась — может быть, время хоть как-то смягчит ее мучения, но тут и время оказалось бессильно, такие раны кровоточат всю жизнь. Мне кажется, теперь, в старости, она мучается еще больше, если, конечно, можно мучаться больше. Старому человеку ведь вообще свойственно жить прошлым. А ее память вся на том жутком дне сосредоточена. Она себя винит, это самое ужасное. И спать последнее время она почти перестала, говорит, ее один и тот же сон преследует, одна и та же картина перед глазами стоит. Сколько же может продолжаться эта мука?.. Я только на вас и надеюсь теперь, Иван Дмитриевич, я, как статью эту в газете прочла, сразу подумала: это судьба, это сама судьба мне путь указывает. Мне ведь и газета-то на глаза случайно попалась, никогда вроде бы и не читаю ее, не выписываю, а тут будто подтолкнул кто. Действительно, судьба. Я все думаю: разве она, Вера, не заслужила того, чтобы хоть под конец жизни обрести немного покоя? Разве это справедливо, что она так мучается?..
Архипов хотел что-то сказать, но внезапно закашлялся. Кашлял он трудно — лицо его побагровело, на глазах выступили слезы, жилы на шее вздулись. Наконец приступ кашля отпустил его, но понадобилось еще некоторое время, чтобы Архипов смог заговорить.
— Ну что ж… Надо подумать, что мы можем сделать… — сказал он. — Видите ли, Нина Алексеевна, мы действительно работаем над методами, над препаратами, способными избирательно воздействовать на память, в частности, ослаблять память о травмирующих переживаниях, о событиях, вызывающих резко отрицательные эмоции… Но все это еще в лабораторной стадии, в стадии эксперимента. Мы получаем довольно устойчивые результаты на животных, мы кое-чего уже достигли, но это еще не значит…
— Но, Иван Дмитриевич, милый! — сказала Нина Алексеевна, в волнении даже не заметив, что перебивает Архипова. — Может быть, все-таки…
— Надо подумать, надо подумать… — повторил Архипов. — А к психиатрам вы не пробовали обращаться?
Нина Алексеевна отрицательно покачала головой.
— Нет, — сказала она. — Я боюсь, Вера может подумать, что мы считаем ее ненормальной. Это будет еще хуже.
— А фармакологические средства? Транквилизаторы? Это ведь тоже путь. Не самый лучший, но все же…
— Может быть. Я не знаю. Я оттого и обратилась к вам, Иван Дмитриевич, чтобы вы мне совет дали… Я только одно чувствую: дальше нельзя так. Это же пытка какая-то беспрерывная, сердце мое разрывается, когда я вижу… — Она смотрела на него с мольбой и надеждой. — Иван Дмитриевич! Я отчего-то верю: вы нам поможете, вы — такой человек…
В этот момент дверь кабинета открылась и вошла Маргарита Федоровна.
— Иван Дмитриевич, простите ради бога, но к вам — Фейгина. Она спрашивает: ей подождать?
— Кто? — спросил Архипов.
— Фей-ги-на. Ну, Лиза Фейгина.
— А… Лиза… — произнес Архипов замедленно. — Чего она хочет?
Маргарита Федоровна опустила глаза.
— Она говорит, что пришла проститься, Иван Дмитриевич.
Наступила пауза. Тишина стояла в кабинете. Только слабый стук пишущей машинки доносился из канцелярии. Потом Архипов сказал:
— Нет, Маргарита Федоровна. Пусть не ждет. Незачем. Скажите ей: я не люблю прощаний.
— Хорошо, Иван Дмитриевич.
Кажется, только теперь он окончательно понял, что теряет Лизу. Сердце его сжалось. Словно бы собственную дочь терял и ничего не мог поделать. Она уходила, она безжалостно рвала все, что связывало их. Не удержишь, не остановишь.
Он сам был виноват, он сам упустил ее. Уверил себя, что незачем вмешиваться в ее взрослые дела, и в последние годы, после ее замужества, так редко заходил к ней… Он боялся оказаться по-стариковски навязчивым, он предпочитал деликатно устраниться. Имел ли он право вмешиваться в ее жизнь со своими советами? Так он думал тогда. Теперь он запоздало и нещадно корил себя за эту интеллигентскую деликатность.
Маргарита Федоровна еще шла к двери. Он мог еще окликнуть ее, изменить свое решение. Но он не стал этого делать. К чему?
Мог ли он знать, мог ли догадываться в тот момент, что пройдет немногим больше года и в такой же осенний день он будет держать в руках узкий изящный конверт «air mail» с заграничной маркой, погашенной волнистым штемпелем, с показавшейся незнакомой фамилией отправителя, выведенной латинскими буквами, «Faigin»? Уже предчувствуя беду, он разорвет этот конверт и обнаружит в нем листок почтовой бумаги, торопливо — так, что окончания слов превращались в неразборчивый росчерк, — исписанный рукой Ефима Семеновича Фейгина.