Формула памяти - Страница 1
Формула памяти
ФОРМУЛА ПАМЯТИ
Роман
Распадаясь на микрочастицы,
Жизнь минувшая не умерла, —
И когда-то умершие птицы
Пролетают сквозь наши тела.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Аэропорт Хиросимы не принимал.
Архипов понял это еще до того, как Миакава-сан, склонившись к его уху, перевел вкрадчивую японскую скороговорку, прозвучавшую по самолетной радиотрансляции.
Что ж, им не повезло уже дважды. Второй раз за сегодняшний, ставший таким долгим, день приближался их самолет к Хиросиме, делал бесполезные развороты, тщетно снижался и снова набирал высоту, кружил опять и опять, но, видно, так и не мог получить разрешения на посадку.
Самолет этот представлялся сейчас Архипову старым, уставшим существом, доживающим свой век, — все его некогда могучее металлическое тело содрогалось от напряжения, натужно скрипело и потрескивало. А там, снаружи, за иллюминатором, происходило стремительное и бесшумное движение: проносились, причудливо извиваясь, темные космы дождевых туч, клубились, вздуваясь и опадая, грязные обрывки облаков, все неслось, кипело, и самолет казался лишь маленькой щепкой, неведомо как затерявшейся в этом гигантском вареве.
Внезапно стало светлее, ход самолета выровнялся, исчезла та пугающая душу надсадность, которая все время чудилась в реве двигателей. Женский торопливый радиоголос снова зазвучал в салоне.
— Она говорит: в настоящий момент наш самолет находится над Хиросимой, — перевел Миакава-сан. — В Хиросиме дождь, низкая облачность, видимость приближается к нулю, посадка запрещена. Экипаж просит извинения.
— Спасибо за ценную информацию, но нам от этого не легче, — проворчал спутник Архипова по этой поездке Алексей Петрович Хахонин. — И вообще мне что-то не нравятся эти штучки. Боюсь, у них просто-напросто барахлит самолет, а они успокаивают нас разными байками…
В его глазах за толстыми стеклами в квадратной оправе Архипов уловил тревогу, которую Хахонин пытался спрятать за легкой усмешкой. Наверное, Алексей Петрович жаждал слов ободрения, жаждал немедленного и энергичного опровержения своих опасений, но Архипов промолчал. Ему не хотелось сейчас говорить, не хотелось напрягать голос, стараясь перекричать самолетный гул.
«В настоящий момент наш самолет находится над Хиросимой…»
Он посмотрел в иллюминатор. Теперь самолет, казалось, висел неподвижно между двумя слоями облаков. Один из них — верхний — был светел и гладок, точно высокий, гигантский потолок, другой — нижний — был темен, весь бурлил и дыбился, тревожно и хаотично.
Где-то там, далеко внизу, под этими грозно клубящимися облаками, лежала Хиросима — город, в который так и не попал и, вероятно, никогда уже не попадет Архипов. Когда тебе перевалило за третью четверть века, трудно надеяться что-либо исправить, переделать или повторить в своей жизни.
Неожиданно сквозь разрыв в верхнем слое облаков проглянуло солнце, и Архипов увидел ломаную тень самолета, скользящую по неровной, словно изрытой воронками поверхности облаков. Тень эта неслась легко и бесшумно — казалось, она оторвалась от самолета и теперь существовала самостоятельно, независимо от него.
Ощущение нереальности, фантастичности всего происходящего охватило вдруг Архипова.
Простое, будто бы совсем пустяковое дело — поднявшись из современного аэропорта огромного города, пролететь сотню-другую километров и опуститься в столь же современном аэропорту другого не менее огромного города, а вот заклинило, уперлось, ни с места. Второй раз утыкаются они в эти облака. Словно в том, как старательно, как упорно не пускал их к себе этот город, был некий таинственный смысл. А может, и верно, был?..
— Какой странный полет, не правда ли?.. — сказал Архипов, обращаясь не столько к Алексею Петровичу, сколько к Миакава-сан, их добровольному гиду, вызвавшемуся сопровождать русских ученых в Хиросиму. — Я понимаю, конечно, все это чепуха, фантазия, разыгравшееся воображение, но вот, знаете, никак не могу сейчас избавиться от одной мысли, никак не оставляет меня представившаяся картина…
Миакава-сан слушал Архипова внимательно, с той застывшей в глазах умной печалью, которую замечал Архипов в глазах многих пожилых японцев, переживших войну, и которая расположила его к этому человеку с первого дня, с первой их встречи на симпозиуме.
— Мне вдруг представилось — и так отчетливо, ясно, — будто там, внизу, лежит город, который не смог, не сумел забыть своего трагического прошлого и теперь страшится самолетного гула, таится, укрывается облаками, едва этот гул возникает в небе… Город-невидимка. Вот затаился сейчас там, под нами, и ждет, тревожно вслушиваясь. Затихнет гул самолета, и облака сразу начнут расходиться, раскрываться над городом — словно створки раковины…
— Только одного не ведает этот город, — отозвался Миакава-сан с грустью, — что в наше время облака — слишком ненадежная, слишком слабая, слишком призрачная защита…
— Да, вы правы, — сказал Архипов. — Слишком призрачная…
«…Слишком призрачная…» — он повторил эти слова еще раз про себя, как будто они отвечали чему-то самому сокровенному, что беспокоило, тревожило его последнее время и что никак не удавалось ему выразить…
Архипов не любил летать на самолетах. Он никогда не объяснял, никому не рассказывал, откуда у него эта неприязнь к воздушным перелетам, но довольно твердо всякий раз, когда было возможно, от полетов отказывался, предпочитая медлительный железнодорожный вагон. Впрочем, он вообще не имел обыкновения распространяться о собственной персоне, о своих переживаниях и привычках, обычно с большим трудом шел на откровенность, на сближение с новыми, малознакомыми людьми. Как-то, когда один из давних его товарищей попробовал упрекнуть Архипова в замкнутости, в неоткрытости, он полушутя-полусерьезно ответил: «Что делать, по натуре своей я — проповедник, я не люблю исповедей. Исповедь — это почти всегда мольба о прощении, об отпущении грехов, а мольба, редко обходится без унижения. А еще исповедь — это стремление переложить собственные беды и горести на чужие плечи. Так что увольте меня, не требуйте от меня исповедей…»
Что же касается его неприязни к воздушному способу передвижения, то сам Архипов хорошо знал, откуда проистекала эта неприязнь и когда она возникла.
Это было еще во время войны. Тогда его сестра и ее дочка, племяшка Архипова, погибли во время бомбежки. Это случилось подо Мгой. Потом он, Архипов, сам видел это место, и обгоревшие обломки вагонов видел: он специально выбрался туда с тайной надеждой — вдруг все, что рассказывали ему, окажется неправдой. Он бродил среди вагонных остовов, словно бы нарочно подвергая себя этому медленному истязанию, этой пытке, и все-таки не мог поверить. Стояла тишина, пахло увядающей травой и болотной сыростью — даже огромные горелые проплешины на земле и воронки, уже заполненные водой, не могли нарушить того состояния покоя, глубокой умиротворенности, которое царило вокруг. Словно все страшное, что могло совершиться, уже совершилось, и теперь навсегда наступил покой. Стайка воробьев порхала возле воронки, беспечно трепеща крыльями. Архипову нестерпимо хотелось кинуться на землю, в отчаянии бить по ней кулаками. «Не может быть, не может быть!» — кричала его душа. Но он только стоял на краю воронки и неотрывно смотрел на суетящихся воробьев.
«Ну пусть бы меня, взрослого мужчину, надевшего военную форму… — думал он. — Но их-то, их-то за что?..»
И вот спустя четыре года, вскоре после победы, Архипову пришлось однажды лететь по служебным делам из Ленинграда в Мурманск. Причем летел он впервые в своей жизни. Самолет поднялся в воздух, взял курс на север, и Архипов, примостившись на железном сиденье возле иллюминатора, с любопытством принялся разглядывать оставшуюся внизу землю. И первым, что увидел он на земле, был поезд. Зеленый пассажирский состав вытягивался под ними: трудился паровоз, старательно попыхивая белым дымом, бежали за ним вагоны — весь состав был так отчетливо виден отсюда, сверху, так беззащитно, обнаженно выделялся на фоне насыпи, что у Архипова вдруг сдавило горло. То, что он не мог представить себе тогда, когда ходил среди обгорелых вагонных остовов, он со щемящей ясностью представил теперь. Только теперь, глядя отсюда, сверху, на эту казавшуюся игрушечной вереницу вагонов, он понял, ощутил всю тогдашнюю беззащитность людей там, внизу, в эшелоне, всю их обреченность. Отсюда, сверху, он отчетливо увидел, как бежит его сестра к лесу прочь от горящих вагонов, выбиваясь из сил, волоча за собой плачущую, перепуганную девчушку… Бог ты мой, да ведь даже цвет их платьев был различим отсюда!..