Формирование - Страница 1
Драгомощенко Аркадий
Формирование
Аркадий ДРАГОМОЩЕНКО
ФОРМИРОВАНИЕ
Мне хотелось на этот раз быть конкретным и немногословным. Задача состояла в том, чтобы ничего никому не рассказывать. Чтобы по возможности не писать ни о чем том, что смогло бы посеять в ком-либо нечто даже отдаленно напоминающее сомнение. Поэтому начало предлагало себя в любом упоминании события, не посягающего... больше того, противостоящего достоверности. Веер диких перемен в замерзшем небе лагуны рассветал изображениями редких звезд. Но дать этим знать, что история творится в косвенном потоке. "Летящий пух от губ". Однако скважины немы, и воздух застыл. Меня интересует, почему или чем живы в сознании читающего или слушающего те либо иные сочетания слов. Почему: "звезды, вода, нежная кожа плеча, пламень глаз" и так далее вызывают по крайней мере у меня самого, читающего - ощущения несравнимо более приятные, нежели: "испражнения, гниющие зубы, немытое тело, идиотизм, разложение"? Огромная звезда, одна из тех, что появляются на склоне века, раскаляла туман низин тяжелым и душным огнем. Побережье стлалось под ноги вязким настом мокрого песка. Острова уходили вдоль незримой линии, которую привычно проводил к горизонту разум. Многие об эту пору увлекалось сказочной фантастикой - неземные создания опускались на невиданных летательных аппаратах и спасали достойных спасения. Демоны наблюдали происходящее с невозмутимыми лицами. По-видимому, они ожидали другого. Мы не знали другого. По истечении времени слово "освобождение" стало, по свидетельствам многих, означать различные вещи: утром, в дождь, оно несло смысл неприятной встречи с человеком в зеленых одеждах; зимним же погожим утром оно становилось белой карточкой со сделанной на ней твердой рукой надписью: "во время глубокого сна, когда все растворяется, окутанный мраком, он является в образе радости". Не исключено, что существовала черта, определявшая начало иной реальности, о которой себе никто не отдавал отчета.
Мне хотелось бы рассказать все это вам, с кем мы не так давно беседовали о скорости усложнения понятия материи и о голоде, который, мне казалось, - является не чем иным, как подобием зеркала титанов, стирающего лишние связи в перемещеньях незримого. Где же таится дитя? Вначале об утре, застигшем меня в небольшом городке вблизи северной границы. В руках я держал сияющую белую карточку тисненого картона, на которой вместо моего имени и адреса была разлита притягательная пустота (о, я знаю, насколько очаровывает она вас...). Я осознавал это, как явные признаки изменения порядка вещей, некое отрадное отклонение. Вследствие чего мне должно было заполнить ее обычным стихотворением, посвященным прощанию с местностью, которую я покидал неуклонно, входя в незнакомые пределы. Это был приказ. Подчиняясь ему, я вознамерился написать: "На тонкой черте, тающей небесным бессильем несосчитанных планет, или во мнимом пространстве рассудка встречаетесь вы, дуновения, не облеченные ни в забвенье, ни в образы. Стекла осколок, хрустнувший под ногами, освещает мне этот вечер". Но передумал, потому что вечер был далеко, под стать ближайшему предгорью, и помимо того, написанное было бы сочтено неправдой, что могло бы в дальнейшем квалифицироваться как должностное преступление, влекущее за собой медленное срезание кожи полуденными раковинами в прозрачных садах соли.
Улицы города были пусты, если не считать немногочисленных прохожих, занятых сложными танцующими исчислениями. Их губы безустанно шевелились, будто мозг их пропускал сквозь себя не числа, но имена Бога. "Это и есть имена", - произнес один и повел ладонью перед своими глазами. Его голубой румянец был нежен, как июньские ирисы, зрачки светлы и расширены. Воздух позади него был неспокоен - плечи дымились инеем. Они собирали картофель в полях. "Поля бесконечны", - сказал он. - Душа бесследно теряется в безграничных картофельных полях и хранилищах слов".
Мне хотелось бы рассказать вам не только о летающих серебряных иглах, впивавшихся с тонким пением в гортани повешенных женщин, чья нагота вовсе не смущала детей, пытливо глядевших снизу на них, покачивавших в такт им, покачивающимся на ветру, сожженными летними упражнениями головами. Не было никого, кто бы мог всецело принять музыку. Я был один, и солнце подымалось там, где положено. Телефонный разговор, о котором я упоминал вам, не полагал началом ровным счетом ничего - в силу некоторых условий он окончил одну мою не слишком длинную и совсем не утомительную мысль, которой я, если удастся, с вами поделюсь позже. Но не теперь. Рощи. Я на самом деле не понимаю, зачем думать о них, зачем это слово широкой тенью и покоем застит иные понятия и значения? Время еще не настало. Больше никого. Человек, позвонивший мне, говорил о еде. Он был, насколько я понимаю, поэтом, потому что безо всякого усилия сравнил еду с хрустальной призмой, рассеивающей монотонный луч удовлетворения простой потребности в радугу наслаждения, что мне лично кажется безусловно претенциозным. И, тем не менее, им долго не удавалось меня схватить, словно я был частью реальности. Немудрено. Смерть, шедшая со мной по глиняной дороге, иногда невольно накрывала меня своим плащом, который с исподу переливался слабыми, дымными многоугольниками звезд, напоминавшими ледяное небо лагуны в пятнадцатый день января, а также игру, которую недавно привез из Гонконга приятель. Сильный южный ветер дул нам в лицо. Я сказал, когда на мгновение меня прижало к ее боку: "Так, как же быть? Мне снился наш прежний дом, которого нет в помине. Мне снилось, что я подхожу к нему с улицы и вижу - у крыльца новые тесовые столбы, а во дворе там и сям разбросаны полки для цветов, тоже новые, и повсюду пахнет свежей стружкой. Утром я понял, что в эту ночь умерла моя мать. Но она позвонила днем и сказала, что неожиданно выздоровела..."
Розы ветров, вращаясь с низким гулом, раскрывали усеянные зрачками лепестки. Мы шли, и ее веер, который она несла перед собой раскрытым, с тем чтобы никто из встречных не глянул ей в глаза, напоминал брызнувший в стороны пук бритв, источавших силу беззвучия и неукротимости. Комья замерзшей земли ранили мои босые ноги, но раны не причиняли ни страдания, ни беспокойства. Я больше не подходил к телефонному аппарату, хорошо понимая, что мне следует продолжить монолог голоса о еде, потому что именно так и тогда я ничего не расскажу - это останется в вашей памяти простым изложением общеизвестных фактов. Вы не станете отрицать, что живете недалеко от площади, и из вашего окна открывается вид на крыши "пяти углов"... В тот вечер, я поднялся к вам совершенно измученный городской духотой. Мне хотелось плакать. На работе меня в тот день узнавали с трудом, а когда узнавали, то принимались безудержно смеяться. Над чем? Никто никому ничего не объяснял. Лето не было благоприятно. В юго-восточных районах города уже с неделю властвовала холера. Туда все чаще ездили в закрытых стеклянных шарабанах: смотреть. Карантин распространялся не на всех, - только уж совсем бедные не имели возможности позволить себе несколько часов созерцания и печали. Картофель стал еще дороже. Это слово было в ходу. Некоторые вспоминали прочитанное. Карты у цыганок Московского вокзала проросли безвольно свисающими странно-алыми линиями, издали напоминавшими стебли кувшинок, хотя те, бесспорно, потемней и потаенней. Те, кто не мог приобрести место в стеклянном шарабане, любовались разбитыми машинами на Английской набережной в закат. Там когда-то жил Евгений Рухин. Он сгорел заживо. И все же бамбуковые ширмы снов с прекрасными изображениями треугольников и птиц выставлялись на всеобщее обозрение к четырем часам дня на Фонтанке. Мне все больше нравилось проводить время на работе. Однажды я обнаружил, что не хочу возвращаться домой. Я сложил все свои деньги, а их было немало, в несколько штабелей у окна, поудобней прилег около них и стал отрешенно рассматривать, как бледнеет свет на потолке, на стенах, как там начинают плескаться отсветы воды. Я думал о любви. Мне хотелось понять, как я ее понимаю. Месяц до этого, приятель, возвратившийся из далекого путешествия, принес мне сандаловую свечу и новую игру - на темном экране монитора загорались пульсирующие цветные точки, похожие на те, что в Windows. Нужно было глазами сплести из них некий особенный узор памяти и познания. Если же этот узор совпадал с заданным условием, то есть, с ритмом "реальности" (я не знаю, зачем эти кавычки...), игравший терял сознание или, точнее, терялся в нем. Из его рта вырывался сноп огня (хотя мне кажется это было что-то на подобие внушения, гипноза, с чем тоже нужно будет еще хорошенько разобраться), который спустя несколько минут расслаивался на три фигуры, с каждой из которых происходил краткий, но обстоятельный разговор, воспоминание о чем, естественно, никоим образом не сохранялось. Кажется, у одной из них была голова Ибиса. Вторая напоминала рыбу, играющую в прозрачном зимнем водопаде. Третья состояла из вишни и облака смутного беспокойства, которое нужно было преодолеть, повторяя несколько раз кряду (не очень громко) фразу из "Исследования о растениях" Теофраста: "Он укрепляет и голос".