Финансист - Страница 2
Железные дороги уже протянулись на юг, на восток, на север и на запад. Но еще не было автоматической регистрации курсов, не было телефона; в Нью-Йорке совсем недавно додумались до расчетной палаты, в Филадельфии она еще не была учреждена. Ее заменяли рассыльные, метавшиеся между банками и биржевыми конторами; они же сводили балансы по банковским счетным книжкам, обменивали векселя и раз в неделю переправляли в банк золотую монету – единственное средство для окончательного расчета по задолженности, так как твердой валюты в те времена не существовало».
В этом тяжеловесном, но мощном, энергичном описании (стронулись с места каменные глыбы) каждое слово – попытка движения, усилие передать меняющуюся ситуацию, показать Америку такой, какой ее помнили родители Драйзера (его отец иммигрировал в Штаты из Германии в 1844 году), какой ее могли застать в своем детстве старики, в 1912 году читавшие «Финансиста». «Начинала переходить», «мало-помалу», «становился», «стал более быстрым», «начали входить», «уже – но еще», «совсем недавно – еще не была». Даже поклонники Драйзера (а их среди соотечественников было немало) признавали, что стиль писателя подчас неуклюж. «Тяжелая походка», говорил Шервуд Андерсон. Шаг пролагателя путей.
Все «бывшее» настолько отличалось от того, чем оно «стало», что реалистический роман звучит порой волшебной сказкой, эпосом или же учебником. В первых главах Драйзер плотно рисует исторический и экономический фон, и эти финансово-политические подробности могли бы стать невыносимо скучными, «как в учебнике» (разве что позабавит сопоставление «тогда у них» и «теперь у нас»), но в том-то и суть, что учебник преображается в эпос, эпос ценится как учебник, поскольку речь идет об эпохе становления. Взять хотя бы Гомера: каждое сражение, «экшн», тормозится подробным изложением генеалогии противников или же описанием их оружия, а то и рассказом о том, как шлем, украшенный клыками кабана, передавался из одного царского дома в другой, покуда не прикрыл голову Одиссея, собравшегося в ночную разведку. И не только оружие – столь же выпукло обрисованы орудия ремесленника, характеры и манеры тогдашних людей, привычная пища, общественный уклад. Пейзаж выполнен в «Илиаде» так детально, что по этим указаниям Шлиман решился отыскать место, где была Троя: на таком-то расстоянии от моря, возле горячего и холодного источника, а рядом высокий курган. «По Гомеру» ученые XIX – XX веков восстанавливали быт, государственный строй, мифологию сразу двух эпох – описанной Гомером и той, в которую он жил; «по Гомеру» древнегреческие мальчики веками изучали риторику, мореходное и военное дело, географию. Все они – древнегреческие мальчики в большей степени, ученые Нового времени в меньшей – догадывались, что Гомер и выдумывает, и ошибается, и путает. Но другого источника, другого учебника не было и быть не могло.
Примерно так же обстоит дело и с Драйзером. Он ошибается, путает, преувеличивает, но откуда еще нам узнать о том сумасшедшем времени? Из учебников, написанных еще позже, из истории, которая засушит подробности, остановит ход времени и подаст становящееся как нечто статичное? Хотя великие предшественники Драйзера, классики американской литературы, застали эпоху позолоченного тельца (Фенимор Купер и Вашингтон Ирвинг – зрелыми мужами, Эдгар По и Натаниэль Готорн – вступая в творческую жизнь), в их книгах она преломляется скорее настроением, аурой, недомолвками или даже уходом от разговора, чем собственно приметами времени. Если сложить эти «недомолвки» и «настроения» – сагу Фенимора Купера, уводящего читателя в девственные леса Нового Света, светские, старинные сюжеты Ирвинга – то катание на льду в голландском еще Нью-Йорке, то падение далекой Гранады в далеком XV веке, – если добавить ужасы Эдгара (для которого опять-таки не составляет труда перенестись в Париж, Испанию или Германию) и мрачного Готорна с его семейными преданиями, то получится весьма выразительная картина – вернее, отсутствие таковой. Там, где полагается быть современной этим авторам Америке двадцатых-тридцатых-сороковых годов, – пустота. Но «форму» этой пустоты мы угадать можем по способам умолчания и уклонения – Европа, вымышленные «другие страны» и «другие времена», сожаления о разрушившемся укладе, испорченность человеческой натуры, страх. Вакуум власти и организованной общественной жизни, стремительные перемены, растерянность. Кто мог знать, что из всего этого выйдет Северная Америка? Могли выйти и Парагвай с Гондурасом.
Единственный из великих, кто решился писать о современности, – Марк Твен. Единственный цепкий к мелочам и реалиям взгляд, единственный, кто смел смеяться. Три классических способа уловить время – трагедия, уводящая к вечному прочь от того, что творится сейчас (но движением прочь указующая на то, от чего уводит); комедия, норовящая на текучем и подвижном материале оставить столь же текучий и подвижный отпечаток; эпос – он пишется спустя эпоху, но такова уж Америка и таков уж XIX век – эпоха сменилась за треть столетия. Эпос искажает реальность по-своему, но пора уж привыкнуть к тому, что только искаженная реальность и существует. Когда все это еще «было» и трепетало, Марк Твен мог поймать больше живых и выразительных деталей, вот только никто не знал, к чему все это ведет, какие детали действительно важны, как рассыпанные подробности сложатся в мозаику. Драйзер – знал. А потому его трилогии присущи и занудство эпоса, и невольное сожаление о прошлом (осуждай не осуждай баронов-разбойников, но это уже прошлое, и кратковечность наша внушает печаль), и сильные характеры (кто устоит перед Фрэнком Каупервудом? Кто устоит перед Ахиллом и Одиссеем? Хотя, с точки зрения обычной человеческой нравственности, многое можно сказать против любого из них). И главное, в его повествовании рассыпаны детали, не только «учебниковые», но вроде бы случайные, так, мимолетные подробности жизни, однако они-то и скажут нам больше всего.
Легкий флер сказочности вполне уместен, пока речь идет о детстве героя. Именно здесь, на первых страницах книги, возникают и обстоятельные «гомеровские» отступления – мифы, поиски первопричины, «начала» событий, – и гомеровски точно (гомеровски неточно) воспроизведенный предметный мир. Не забыто и пианино, выписанное из Европы. Одна лишь деталь, и мы вдруг отчетливо понимаем, что такое Америка – самая культурная, восточная ее часть, Новая Англия! – в тридцатые-сороковые годы XIX века. Не было во всей этой двести лет как освоенной провинции ни одного мастера, способного изготовить и настроить пианино. Музыкальные инструменты везли из Европы, на тогдашних медлительных судах – океанских пароходов «еще не существовало». Везли инструменты, книги, учителей, моды. Поколение Йеркса, внуки и правнуки Революции, возвращалось в Европу.
Каупервуд-отец выписывал из Европы культурный товар – уже достаточный признак богатства. Сын же самолично отправляется в Старый Свет посмотреть, что там нужно ему. Это опять-таки соответствует исторической истине: богатые американцы с женами и дочерьми-наследницами зачастили в Европу с середины XIX столетия, с тех пор и стали типажами карикатур и объектами брачной охоты. Фрэнк Каупервуд – отнюдь не самый проворный в своем поколении, «выездным» он становится уже в зрелом возрасте (его одногодок Морган заканчивал университет в Европе; правда, связи наладил еще старший Морган, банкир). В светских семействах Новой Англии поездки в Европу сделались сезонными, богачи одевались в Лондоне и Париже, у Ворта. Драйзер подчеркивает, что при всех амбициях и грандиозном богатстве Фрэнка в высший свет его семейству попасть не удается. Богатства, нажитого Фрэнком, чуть-чуть не хватает, чтобы «простили все», репутация у всякого миллионера неважная – поскольку наследственных имений в Новом Свете не водилось, огромное состояние, как и сейчас, само за себя говорило: «нахапали!», но и тут Фрэнк чуточку переборщил; к древности рода опять-таки требования предъявлялись не слишком высокие – Каупервуды издавна укоренились в Америке, и должность банковского служащего, а затем и директора, каким был Каупервуд-старший, – вполне достойное положение (а дядя и вовсе плантатор), однако были уже в Филадельфии и Нью-Йорке действительно старинные семьи с разветвленным родством. По всем трем параметрам Каупервуды недотягивали, причем недотягивали самую малость, вот что обидно, и будь сам Фрэнк помельче душою, он бы извелся в попытках нагнать элиту. Порой, особенно в молодости, с ним такое случалось: он шел проторенной дорогой и старался подражать тем, кто впереди. Но после драматических испытаний, составивших первую часть трилогии, Каупервуд, вот уж действительно, пошел своим путем.