Философское мировоззрение Гёте - Страница 44
Фантазия, по Гёте, «дополняет чувственность в форме памяти, доставляет рассудку миросозерцание в форме опыта, оформляет или находит образы для идей разума и тем оживотворяет человеческое единство в его целом, которому без нее пришлось бы погрузиться в жалкое ничтожество». Она, стало быть, не только полноправна с «тремя сестрами-способностями», но и играет по-своему уникальную роль в их бесконечных конфигурациях. Ничто настоящее, такова мысль Гёте, невозможно без хотя бы капельки этой волшебной эссенции, гомеопатически преображающей весь строй познания; фантазия и есть то «чуть-чуть», с которого начинается искусство и с которого должна начаться наука, если она хочет быть веселой, а не имитировать, по слову Гёте, «гримасничающую серьезность совы». Именно в фантазии дан залог преодоления отчужденности между научным методом и художественным ви|’дением; она играет в соединении науки и искусства ту же роль, что кантовская схема в подведении содержания под форму. Действуя в чувственном, она порождает искусство; прохватывая разум — философию и науку; водительница чувственного и любимица разума, она — сама «magna charta libertatis» (великая хартия вольностей), к законам которой, по Гёте, «рассудок не в состоянии и подступиться». Для рассудка она навсегда остается загадкой; рассудок, говорит Гёте, «покоится на чувственности… и на самом себе», фантазия же «витает над чувственностью и притягивается ею». Кантовский познавательный акт рисует четкие последствия отсутствия этой способности; без нее чувственность слепа, рассудок пуст, а разум, хоть и высокороден, но бессилен (схема такого разума — обнищавший дворянин, находящий утешение в вере).
«Фантазия, — пишет Гёте, — много ближе к природе, чем чувственность: последняя имеется в природе, первая парит над ней. Фантазия выросла из природы, чувственность в ее власти». Попытаемся истолковать эти слова в одном из возможных смыслов на примере поэзии. Нет сомнения, что поэтический образ, как бы он ни был чувственно нагляден, не сводится к чувственному и, более того, иногда даже настолько перерастает его, что лишь благодаря изобразительным средствам, позаимствованным из чувственного, мы в состоянии воспринимать его. Поэт может писать о чем угодно, но при этом он ничего не копирует, и не потому, что не хочет этого, а потому, что не может; если обычному сознанию вещи представляются как нечто стабильное и установленное по словарно-прагматическому значению (дерево есть дерево, трость есть трость и т. п.), то поэтическое сознание таких вещей не знает: они попросту для него не существуют. Обычное сознание или восприятие застает вещи уже готовыми, усваивает их употребительный смысл и пользуется ими; восприятие поэта начинает с нуля; поэт, можно сказать, расщеплен надвое, на поэтическую и не-поэтическую части; как не-поэт, он воспринимает то, что уже есть: как поэт, он стоит перед тем, чего еще нет. Ни одна вещь — так, по-видимому, сформулировал бы он свою первую максиму, если бы попытался осознать происходящее, — ни одна вещь не есть то, что она есть, но всякая вещь есть то, чем она может быть. То есть, дерево, трость, будучи деревом и тростью для не-поэтической (обычной) части его существа, перестают быть таковыми в самом начале его поэтического восприятия. Что есть дерево? что есть трость? — Поэт ответит коротко и нехотя: возможности. Творчество начинается там, где соединяются обе части: дерево плюс нуль, трость плюс нуль; но если учесть при этом, что так называемый нуль есть нуль лишь готово-данной действительности и что на самом деле он есть бесконечность возможностей, то формулы: дерево плюс нуль, трость плюс нуль, дадут в сумме то же дерево и ту же трость, но в аспекте бесконечности. Бесконечность здесь идентична праву поэта на некое строгое и самоконтролируемое что угодно; иначе говоря, он бросает обычные дерево и трость в горнило собственной фантазии и, расплавляя их, лепит из них новые, на этот раз уже поэтические вещи, которые хоть и оказываются снова деревом и тростью, но… «совсем не похожими», как сказали бы славные малые, прочно верующие в свое дерево и свою трость. Это прекрасно передано в древней притче, символизирующей рост сознания ученика пути. «До того, как я вступил на путь, — говорит ученик, — я думал, что гора — это гора; потом я понял, что гора — это не гора; теперь же я знаю, что гора — это гора». Но вот другой, более конкретный пример. Дан ряд чувственных восприятий: вода, птичий гам, тропинка, шепот, листья, параллельно дан ряд имен, весьма знаменитых; с обычной точки зрения оба ряда представлены вполне определенными и совершенно гетерогенными вещами; с точки зрения поэтической они — что угодно, и то, куда они могут завести поэта, всегда остается неожиданностью потрясения — для нас, для него самого, для них самих…
Шепот прежде губ — это и есть «что угодно» фантазии; губы только выбирают; им дано погубить возможность или сделать ее миром; от них зависит — быть ли «чему угодно» фантазии действительностью или фантастикой. Впрочем, об этом ниже: надо сначала принять фантазию во всей ее полноте, следуя призыву Гёте: «Встретьте ее приветливо, как возлюбленную! Предоставьте ей все достоинства домашней хозяйки! И не позволяйте старой свекрови-мудрости обижать нежную душу!» Она — любимица природы и, как любимице, ей позволено все, даже… сумасбродства; но она же — надежда природы и ее будущее: разумное или… сумасбродное. Фантазия, стало быть, вырастает из природы, но не находится в ее власти; если предположить, что чувственно данный мир есть одна реализованная комбинация из бесконечности возможных, то в распоряжении фантазии — весь ансамбль этих возможностей, некая универсальная «теория групп», где устранено различие между «элементом» и «операцией» путем превращения самой операции в элемент. Еще одно сравнение: если представить себе чувственно данное как алфавит, или определенную последовательность букв, то в возможностях фантазии заключаются все мыслимые перестановки и сочетания букв: она — библиотека всех написанных и еще не написанных книг, универсальная периодическая таблица мировых ресурсов.
Как же она реализуется? Каким образом отличить ее от фантастики, негативного ее двойника? Несомненно одно: необходим жесткий выбор. Миг творчества может быть сравнен с воронкой, входное отверстие которой беспредельно, а выход — узок настолько, насколько этого требует взыскательнейший вкус. Невозможно даже вообразить себе всю силу напора со стороны входа; там есть всё и всё волит быть, но — «лишь в ограничении выявляет себя Мастер». «Мифологические персонажи, — говорит Гёте о «Вальпургиевой ночи», — напрашиваются тут в бессчетном количестве; но я стараюсь быть осторожным и выбираю только тех, которые достаточно выразительны и могут произвести надлежащее впечатление». Подлинная фантазия именно такова; витающая над природой: но не как Эвфорион, не для того, чтобы улететь от действительности и стать миражем, а чтобы преображать саму действительность. Мерк, друг юности Гёте, удивительным образом определил специфику гётевской поэзии, отличающую ее от созданий других поэтов: «Твое стремление, — сказал он однажды Гёте, — твоя заветная цель: воссоздать действительность в поэтическом образе, они же, напротив, хотят претворить в действительность то, что им представляется поэтичным, т. е. плод воображения, а из этого ничего, кроме чепухи, не получается».