Философия поэзии, поэзия философии - Страница 19
В последней строчке «ложку лекарства» – в угоду образности и просодии русской поэзии – мне пришлось заменить «рюмкой». Но это неважно. Важно другое. Польский поэт еще в начале 1930-х годов уловил одну из главных поэтических интенций Пастернака: подлинное назначение поэзии – не «преобразование», не «переделка», – но ненавязчивое, непритязательное участие в процессах поддержания, исцеления (ис-целения!) нашего падшего, больного, расколотого, в каждом поколении гибнущего мipa.
Если вспомнить заключительные страницы «Доктора Живаго», то таким вкладом в исцеление, в российское чаяние свободы послевоенных лет рисуется в романе обретение тетрадки стихов врача и поэта Юрия Живаго[164]. Здесь, несомненно, – некоторое прозрение Пастернаком своей собственной судьбы и ее места в российских и мipoвых судьбах.
И это не случайно. Ибо основной движущей силой романа – я здесь согласен с Анджеем Дравичем – было стремление выразить и обосновать идею внутренней свободы как основной человеческой ценности сквозь века[165]. Но это же относится и ко всему поэтическому логосу Пастернака.
«Я люблю Твой замысел упрямый…»
Время подвести некоторые теоретические итоги.
Итак, поэт не властвует над мipoм, не повелевает мipoм, но соучаствует и бытийствует в мipe и вместе с мipoм. И тем самым непринудительно способствует его собиранию, просветлению, ис-целению.
Об этом аспекте поэтического логоса Пастернака писал датский философ Петер Альберг Иенсен. По словам Иенсена, если следовать поэтическому и духовному опыту Пастернака, основу пастернаковской поэтологии можно было бы описать так.
Поэт не может выбирать начальные внешние обстоятельства и предпосылки своего существования и творчества. Однако в скрещения этих предпосылок и обстоятельств он вольно или невольно выбирает самого себя и уже через свой творческий выбор, через реализацию этого выбора в поэтическом слове тем самым зачинает новые предпосылки и обстоятельства как своей собственной, так и всечеловеческой жизни[166].
Осмысливая польские культурные традиции, переводя Словацкого, Лесьмяна[167], Броневского, вникая в ритмы и смыслы польской романтической культуры, Пастернак не ставил перед собой никаких исследовательских, интерпретаторских или антологических задач[168]. Поэтический логос Пастернака вполне самостоятелен. Осознанно самостоятелен. И польские штудии были для Пастернака, по словам Северина Полляка, лишь «трамплином для собственного мipопонимания»[169].
И здесь, в этой связи, самое время сказать несколько слов не только о логосе пастернаковской поэзии, но и о макроисторическом и – шире – общечеловеческом, кафолическом, powszechnym, смысле поэзии вообще.
Поэзия – не только акт и результат спонтанного и в то же время отчасти даже осознанного самовыражения и самоосуществления человеческой личности, но – именно благодаря этому свойству сочетания осознанности и спонтанности в работе над ритмически упорядоченным речевым потоком – часть объективной стратегии сохранения и развития человеческой личности, народа, общества, мipa. Поэзия – если вспомнить заключительную строфу в оригинале “Testamentu” Словацкого – имеет свойство превращать человека в нечто большее, чем он есть на самом деле.
Это знали великие польские романтики – поэты, музыканты, философы, – для которых поэтическое слово, вбирающее в себя не только лингвистический и исторический опыт, но и ритмы польского мелоса[170], становились необходимой заменою утрачиваемой государственности, семейных и земляческих связей, да и самой земли. И возможно – в надежде на восстановление.
Труды многих нынешних нейрофизиологов, психологов, педагогов, историков, философов обращают наше внимание на это свойство поэзии и – шире – искусства обретать, сохранять и развивать наш мip в нас самих и через нас самих. Это познание заново, начинающееся в творческом акте художника или поэта[171] и входящее в широкий круг человеческой коммуникации, является неотъемлемой частью национальной и общечеловеческой духовной ойкономии. Поэзия возвращает нам утрачиваемое время, утрачиваемое Бытие. Возвращает нам самих себя. Возвращает и приумножает.
Вот таков, на мой взгляд, важнейший полонистический урок поэтического логоса Бориса Пастернака.
Last, but not least. Времена панславистских идеологий позапрошлого и прошлого столетий (полоноцентричных, российско-центричных, австрославистских, юго-славистских, католических, православных, консервативных, революционных, социалистических, посткоммунистических и прочих) благоуспешно исчерпали свой исторический потенциал[172].
Однако же проблема взаимосвязи и взаимозависимости культур России и славянских народов как была, так и остается непреложной. Их столь сродные друг с другом и столь непохожие друг на друга исторические воспоминания, языки, поэтики, элементы художественных традиций были, есть и будут как бы присуждены к непрерывному творческому взаимодействию[173] А судьба российского поэта XX века Бориса Пастернака – вслед за судьбами Пушкина и Мицкевича – лишний повод для размышлений на эту тему.
Часть Вторая
К постижению истории
Шифрограмма истории к востоковедному прочтению ветхозаветных текстов
«Время говорить»
Одно из «волшебств» востоковедной науки как одной из неотъемлемых основ исторического познания – умение объемного, «голографического», или же «двуполушарного», видения и понимания истории. С одной стороны, как бы левым полушарием, воспринимать мip в его относительной законосообразности и предсказуемости, в четко обозначенной специфике и, стало быть, в относительной замкнутости, неконвертируемости и потому временной обреченности социальных укладов, верований, ментальных структур, институтов. Но – с другой стороны – как бы правым полушарием, вслед за мистиками, пророками, поэтами, философами, путешественниками, а позднее – за великими политэкономами Нового времени, развивать в себе и сообщать другим некую культуру видения мipa в непреложном контекстуальном единстве, в неотступности и насущности общих человеческих проблем.
В нынешний отрезок времени словосочетания «общечеловеческие проблемы», «общечеловеческие ценности» подчас способны вызвать лишь снисходительную, спесивую ухмылку, как если бы коренные темы индивидуального и группового существования людей – темы любви, одиночества, власти, жертвы, нищеты, смерти, надежды, ревности, отчаяния, встречи – подлежали бы «разнесению»[174] по жестким формационным, цивилизационным, национальным, субкультурным или Бог весть еще по каким рубрикам.
Библейские занятия, в частности, и занятия Ветхим Заветом[175] – здесь я солидарен с покойным Тойнби периода расцвета его творчества – есть
одна из важнейших и всегда насущных востоковедных эвристик. И мой собственный внутренний опыт – опыт историка, вынужденного стечением личных обстоятельств по сей день параллельно заниматься библейскими, современно-востоковедными и славяно-российскими исследованиями, – чем дольше живу, тем более укрепляет меня в убеждении, что библейские занятия, как часть более широких востоковедных занятий, учат понимать историю в ее человеческой диалектике единства и дискретности, преемственности и возмущений, взрывов и восстановлений. Но, увы, зачастую под знаком людских поражений[176]. Воистину -