Филимон и Антихрист - Страница 1
Иван Дроздов
Филимон и Антихрист
Этот роман, без всякого сомнения, одно из самых полезных и нужных произведений современности. Автор умело и с большим знанием дела показывает тактику наших непримиримых врагов — мирового сионизма — всегда старавшихся захватывать все командные посты во всех оккупированных ими странах, и постоянно наносить народам свои подлые удары изнутри. Это самый настоящий социальный паразитизм, когда враги в первую очередь стараются уничтожить лучших людей тех народов, против которых они воюют. А остальных они стараются превратить в «разумных животных», которые живут только простейшими инстинктами и больше ничего не желают.
Глава первая
Ударили колокола Троице-Сергиевой лавры, и поплыл малиновый звон над лесами древнего Радонежья, над северной стороной Подмосковья, — как встарь, в пору лихолетий и победных торжеств на Руси, когда колокола монастырских и крепостных церквей будили в русских людях тревогу и радость, когда бронзово-серебряный набат Сергиевой лавры катился в Александрову слободу, вздымал и там волну колокольных звонов, катил её дальше к Ростову Великому, Переславль-Залесскому — и дальше, в сторону лесов, озёр и топей Вологодчины, в непролазные чащобы и дебри, за которыми земля русская краем северным упиралась в берег студёного океан-моря.
Любит академик Буранов эти праздничные звоны; все дела бросает, одевает длинную рубаху с шитым прямым воротником, берёт в руки посох — зовёт:
— Ефим! Дарья! Где вы там?..
Прежде, когда была жива его супруга, брал её под руку, чинно выступал за калитку дачи. И шли они гулять к пруду, к зелёной холмистой опушке, с которой открывалась златоглавая лавра. Теперь справа от него, опустив белую от времени голову, шагает его младший брат, старец восьмидесяти лет Ефим, а позади и чуть в стороне секретарша — Буранова, Дарья Петровна. По левую руку идет Артур Михайлович Зяблик, сотрудник института, близкий к дому человек.
Смотрят соседи на знаменитого ученого, судачат:
— Старого покроя человек!
— Из дворян!
— Память о старине блюдёт.
А если случится рядом плотник Семёныч, сосед академика и его частый собеседник, то он авторитетно заметит:
— Ляксандр Ваныч из-за той музыки небесной и гнездо свил у нас тут в Радонежье.
Идёт академик с близкими ему людьми по тропинке к озеру, — шествует чинно, палку перед собой далеко выбрасывает и молчит, и слушает переливы колокольных голосов, вдыхает воздух, пронизанный «небесной музыкой» и свежестью подмосковного утра. О чём он думает, что вспоминает из долгой своей жизни — никто того не знает, и никогда и ни с кем он о том не говорит. А только если звон колоколов прекратится, вздохнёт с грустью, взглянет на одного спутника, на другого и — ничего не скажет. Зяблик вопрос задаёт:
— Какой праздник сегодня, Александр Иванович?
— Преображение Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа.
— А что значит — Спаса?
— Спасителя! Что же это вы, мил человек, аль не православный? Момент, когда Христос великую силу в себе услышал. Возвёл он на Фавор-гору учеников своих и просиял перед ними: лицо сделалось как солнце, и одежды белыми, как свет. Ученики увидели его таким и понесли молву людям: ждите люди — есть в мире сила, от которой придёт вам избавление от страданий и явится счастье.
Академик говорит трубным глуховатым голосом, и тон речи его возвышенный; шагает он широко и бодро и смотрит поверх леса на кромку синего неба, словно читая там сказку о вечном стремлении людей к свету и истине, к добру и счастью.
— В нынешнем году, — понижает голос Буранов, — у нашей церкви праздник большой: тысячелетие христианства на Руси. Большой праздник. Очень большой!
Спутники академика молчат: они не знают, как им отнестись к сообщению о тысячелетии христианства.
Сторонний человек послушает — удивится: скажет, и впрямь верует в Бога. Буранов-то — академик и — верит глупым сказкам о загробной жизни?
Буранов верит в Бога и, если случится встретить служителя культа, низко наклонит голову, замедлит шаг. Он на религию, как на многое в жизни, смотрит исторически — с ревностным вниманием ко всему, что хоть малым касанием относится к жизни народной, жизни прошлой. И часто, глубоко задумавшись, говорит: «А как же не верить?.. Наши отцы верили».
А случается, скажет другое: «Бог он, конечно, есть. Он везде. А иначе — откуда всё это?». И посмотрит вокруг.
Выдвигается вперёд дед Ефим:
— Тыща лет! Вон ещё когда люди свою природу понимать могли. Грамоты не знали, а потребность в божестве имели. А и нынче хоть возьми: корабли в космос пускаем, а тоже ведь… Бога помним. Вера то, она, во всякое время нужна. Матушка наша, бывало, скажет: без Бога не до порога.
Дарья Петровна идёт в сторонке, в беседу не встревает, но слух её напряжён. Болтовня стариков мало занимает женщину, у неё институт на уме. Там жареным запахло: слухи изо всех щелей ползут, вроде институту имя новое дадут и директора заменят.
— Бог, Бог!.. — о чём говорят? — разводит руками Дарья Петровна. — Им скоро по шапке дадут, а они — Бог!..
Спутники примолкли; идут, опустив голову.
«По шапке дадут… Грубо, бесцеремонно, — думает Буранов. — Раньше она не была такой». Буранов смирился с мыслью о потере его детища — научно-исследовательского института. Ещё вчера он питал надежды спасти институт, удержаться самому на посту директора, сегодня — нет, надежды рухнули. На партийной конференции новый лидер столичных коммунистов заявил: «В Москве тысяча институтов, а толку от них… Возьмите “Котёл”. За год четыре изобретения. А сотрудников… семьсот человек. На Урале есть слесарь. Он один даёт по пять изобретений в год». Осмеял публично. «Котёл» стал синонимом творческого бесплодия. «Котёл», его детище! Вся его жизнь!..
Вспомнились первые дни института, голодные двадцатые годы. При столичном авиазаводе группа металлургов собралась, восемь учёных — молодых, смелых. Лёгкие сплавы варили, чернью покрывали, хромом, никелем. В литейном цехе котёл для термической обработки установили. Первые удачи, находки. Оттуда институт пошёл.
— Вы наш лидер. Только вы и можете спасти институт. Очнулся от тяжёлых дум Буранов. К стволу берёзки плечом привалился. Смотрит на Зяблика, качает головой:
— Стар я, Артур Михайлович, нет сил для борьбы. Был воин, да весь вышел.
— У вас имя. Вы — авторитет. Величина, можно сказать, мировая.
— Ах, будет вам! Старец я немощный, и более ничего. Жалею теперь, что вовремя из игры не вышел. Будь директором человек помоложе, не услышать бы мне такого позора. Ах, горюшко ты моё, стыдоба-то на мои седины какая!
— Ну, нет, Александр Иванович, — подступилась к нему Дарья Петровна. — Мы такие речи ваши слышать не желаем. Рано петь отходную. Мы ещё постоим за себя.
— Скажите ему и вы, — повернулась она к Зяблику, — надо же что-то делать!
— Я тоже говорю: надо что-то делать! Партийный секретарь ваше имя в грязь решил втоптать, а мы вас до небес поднимем. Он-то институт со страниц городской газеты облаял, а мы о ваших заслугах в центральной прессе раструбим. Пусть не думает, что вся пресса за ним пойдёт; нет, голубчик, печать у нас в кармане, а не у тебя. Если раньше говорили: у кого деньги, тот правит миром, то теперь мы к этому прибавим: к деньгам-то ещё и печать нужна. Недаром же мы ещё с прошлого столетия за печать незримую войну ведём. Держитесь поближе таких друзей, как я; в друзьях все нуждаются — владыки тоже.
Зяблик бросал своему патрону соломинку, и Буранов понял, здесь его спасение. Заговорил примирительно и с чувством глубоко скрытой благодарности:
— В друзьях, мой друг, и я нуждаюсь. Ох, как нуждаюсь. Теряя друзей, человек подчас, — каким бы он ни был, — лишается в жизни всего, доживает век в безвестности и уединении. В истории Рима много выдающихся лиц… Консулы и диктаторы нередко завершали свой путь в нищете. Славнейший из полководцев Фабриций под старость грелся у бедного очага и ел коренья, которые сам же добывал из земли; великий Курий на закате был нищий. О людях искусства и говорить нечего. Поэт поэтов Овидий… Моцарт, Бетховен… А наша русская сколь героическая, столь же и многострадальная история… Пушкин жил в долг, Белинский умер нищим, Мусоргский — в больнице. Человек, если даже он великий, нуждается в поддержке друзей. Сейчас же, как вы верно думаете, и не во мне дело — институт спасать надо. Я-то уж не борец более, а вы ищите свои меры, возражать вам не стану.