Феномен Солженицына - Страница 35
Ты и все почти, – писал он в одном из своих фронтовых писем жене, – думают о будущем в разрезе своей личной жизни и личного счастья. А я давно не умею мыслить иначе, как:что я могу сделать для ленинизма,как мне строить для этого свою жизнь.
(«Такая война не может быть вничью»: Из фронтовых писем А. Солженицына жене Наталье Решетовской. Сын отечества. 1992, № 25. 19 июня. Стр. 8–9)
А вот – из другого его фронтового письма:…
Мы стоим на границах 1941 года. На границах войны Отечественной и войны революционной.
(Н. Решетовская. В споре со временем).
Это его «неумение мыслить иначе» как в пределах постоянно гложущей его мысли о том,что он может сделать для ленинизма,в то время значит для него даже больше, чем главная его любовь – литература:…
Он даже пишет Коке (и сообщает мне об этом), что если Федин убедит его в отсутствии у него литературного таланта, он круто порвёт с литературой («вырву сердце из груди, растопчу 15 лет своей жизни»), перейдет на истфак, но свой вклад в ленинизм всё равно сделает.
(Там же)
В начале 60-х, когда он писал свой рассказ «Случай на станции Кречетовка», все это для него (как для Коржавина, когда тот в 1957-м писал свою «Таньку») была уже –омертвевшая ткань.Но в отличие от Коржавина, который отрывал её от себя «ненавидя, страдая, любя», «непрерывной терзаемый болью», он эту «омертвевшую ткань», – если судить по этому его рассказу, – сбросил с себя легко и безболезненно.
Суть рассказа в том, что герой его, – добрый малый, честный, чистый душой, человечный, искренне сочувствующий попавшему в беду симпатичному ему человеку и всеми силами старающийся ему помочь, кончает тем, что по глупому и совершенно вздорному поводу задерживает его и под конвоем отправляет в руки палачей, на верную гибель. И поступает он так, не подчиняясь приказу, а по собственной инициативе. И не потому, что он тупой, послушный службист, или перестраховщик, а потому, что ВСЕМ ЛОЗУНГАМ ОН ВЕРИТ ДО КОНЦА. Не нравственная глухота, не какой-нибудь там душевный изъян делает его соучастником палачей, а верность идее мировой революции, без служения которойон не мыслит своей жизни.
Все его мысли и чувства, все его реакции, вся вдруг вспыхнувшая в нем, вообще-то совсем ему не свойственная подозрительность исходят из этой его истовой веры. Из тойсистемы представлений, в пределах которой он только и умеет мыслить и рассуждать:…
Значит, не окруженец. Подослан! Агент! Наверно, белоэмигрант, потому и манеры такие…
Да не офицер ли он переодетый?..
То же и с коржавинской Танькой.
Она тоже становится доносчицей и соучастницей палачей только лишь потому, что ВСЕМ ЛОЗУНГАМ ВЕРИТ ДО КОНЦА, умеет жить, мыслить и чувствовать только в пределах привычных ей словесных схем и понятий. Её гипнотизируют другие слова, другие партийные лозунги. Лозунги бывали разные. Но ситуация, заставляющая хороших и чистых людейстановиться соучастниками палачей, доносчиками и предателями, оставалась неизменной:
Танька, Танечка, Таня! Такое печальное дело!
Как же ты допустила, что вышла такая беда?
Ты же их не любила, ведь ты же другого хотела.
Почему ж ты молчишь? Почему ж ты молчала тогда?..
Зло во имя добра! Кто придумал нелепость такую!
Даже в страшные дни, даже в самой кровавой борьбе
Если зло поощрять, то оно на земле торжествует –
Не во имя чего-то, а просто само по себе…
Все мы смертные люди. И мы проявляемся страстью.
В нас, как сила земная, течет неуемная кровь.
Ты любовь отрицала для более полного счастья.
А была ль в твоей жизни хотя бы однажды любовь?
Никогда. Ты всегда презирала пустые романы.
Вышла замуж. (Уступка – что сделаешь: сила земли)
За хорошего парня… И жили без всяких туманов.
Вместе книги читали, а после и дети пошли.
Над детьми ты дрожала… А впрочем – звучит как легенда –
Раз потом тебе нравился очень без всяких причин,
Вопреки очевидности, – худенький, интеллигентный
Из бухаринских мальчиков красный профессор один.
Ты за правые взгляды ругала его непрестанно.
Улыбаясь, он слушал бессвязных речей твоих жар.
А потом отвечал: «Упрощаете вещи, Татьяна!»
И глядел на тебя. Ещё больше тебя обожал.
Ты ругала его. Но звучали слова как признанья.
И с годами бы вышел, наверно, из этого толк.
Он в политизолятор попал. От тебя показаний
Самых точных и ясных партийный потребовал долг.
Дело партии свято. Тут личные чувства не к месту.
Это сущность. А чувства, как мелочь, сомни и убей.
Ты про все рассказала задумчиво, скорбно и честно.
Глядя в хмурые лица ведущих дознанье людей.
Коллизия – та же, что в солженицынском «Случае на станции Кречетовка». Но, в отличие от Солженицына, автор этого отрывка не отрицает своего кровного родства со своей героиней. Да, он теперь уже не такой, как она. Но он ни на секунду не забывает, что тоже был таким. Потому и терзается, потому и с болью отрывает от себя эту омертвевшую ткань.
Этот запутанный клубок разноречивых чувств («Я ее написал, ненавидя, страдая, любя…») яснее ясного говорит, что он и за собой признает вину за то, что случилось с его героиней, со страной, со всеми нами.
Как Слуцкий:
И ежели ошибочка была,
Вину и на себя я принимаю.
Солженицын никакой вины за собой не чувствует. Всю вину за случившееся он целиком перекладывает на своего героя, словно сам таким никогда не был.
Особенно ясно это проявилось в другом, более значительном его произведении, в одном из эпизодов которого мы опять сталкиваемся с той же коллизией, с тем же сюжетным мотивом:…
Рубин снова стал ходить, всё так же безнадёжно отмеривая заплёванное, замусоренное пространство прокуренного коридора и так же мало подвигаясь в ночном времени.
И за образом харьковской внутрянки, которую он вспоминал всегда с гордостью, хотя эта двухнедельная одиночка висела потом над всеми его анкетами и всей его жизнью и отяготила его приговор сейчас, вступили в память воспоминания – скрываемые, палящие.
…Как-то вызвали его в парткабинет Тракторного. Лёва считал себя одним из создателей завода: он работал в редакции его многотиражки. Он бегал по цехам, воодушевлял молодёжь, накачивал бодростью пожилых рабочих, вывешивал «молнии» об успехах ударных бригад, о прорывах и разгильдяйстве.
Двадцатилетний парень в косоворотке, он вошёл в парткабинет с той открытостью, с которой случилось ему как-то войти и в кабинет секретаря ЦК Украины. И как там он просто сказал: «Здравствуй, товарищ Постышев!» – и первый протянул ему руку, так сказал и здесь сорокалетней женщине со стрижеными волосами, повязанными красной косынкой:
«Здравствуй, товарищ Пахтина! Ты вызывала меня?»
«Здравствуй, товарищ Рубин, – пожала она ему руку. – Садись».
Он сел.
Ещё в кабинете был третий человек, нерабочий тип, в галстуке, костюме, жёлтых полуботинках. Он сидел в стороне, просматривал бумаги и не обращал внимания на вошедшего.
Кабинет парткома был строг, как исповедальня, выдержан в пламенных красных и деловых чёрных тонах.
Женщина стеснённо, как-то потухло, поговорила с Лёвой о заводских делах, всегда ревностно обсуждаемых ими. И вдруг, откинувшись, сказала твёрдо:
«Товарищ Рубин! Ты должен разоружиться перед партией!»
Лёва был поражён. Как? Он ли не отдаёт партии всех сил, здоровья, не отличая дня от ночи?
Нет! Этого мало.
Но что ж ещё?!
Теперь вежливо вмешался тот тип. Он обращался на «вы» – и это резало пролетарское ухо. Он сказал, что надо честно и до конца рассказать всё, что известно Рубину об его женатом двоюродном брате: правда ли, что тот состоял прежде активным членом подпольной троцкистской организации, теперь скрывает это от партии?..
И надо было сразу что-то говорить, а они вперились в него оба…
Глазами именно этого брата учился Лёва смотреть на революцию. Именно от него он узнавал, что не всё так нарядно и беззаботно, как на первомайских демонстрациях. Да, Революция была весна – потому и грязи было много, и партия хлюпала в ней, ища скрытую твёрдую тропу…