Феномен Солженицына - Страница 175
Но Александр Исаевич знакомиться с Сашей решительно отказался. И выразил свой отказ в присущей ему, отнюдь не дипломатической форме.
Отказом этим Саша был уязвлён до глубины души. В разговорах со мной (наверняка не только со мной) он постоянно возвращался к этой больной теме, всякий раз страдальчески повторяя: «Но почему?! Почему?!»
Вопрос был законный: оба они были тогда по одну сторону баррикад. По мнению Галича им было что обсудить друг с другом. Ну и, конечно, хотелось ему непосредственно от самого Александра Исаевича услышать, что тот думает о его песнях.
Я на эти Сашины вопросы обычно отвечал в том духе, что ладно, мол, не переживай: он такой особенный человек, у него вся жизнь по секундам рассчитана. Но на самом деле (Саше я об этом не говорил), мне казалось, что я понимаю главную причину этого нежелания А. И. знакомиться, а тем более сближаться с Галичем.
Саша был пижон. Он обожал нарядно одеваться, любил хорошо жить, у него была красивая квартира, забитая антикварной мебелью. Александру Исаевичу все это было не то что противопоказано, а прямо-таки ненавистно. Он, например (об этом с упоением рассказывал мне наш «связной» Юрка), очень любил яичницу, но не позволял себе покупать диетические яйца по рубль тридцать, старался всякий раз, когда попадались, закупить дешевые – по 90 копеек.
Саша Галич в его глазах, наверно, был человеком преуспевающим, хорошо вписанным в ненавистную ему официозную советскую литературу.
Конечно, это был ещё не достаточный повод для того, чтобы так бесцеремонно оттолкнуть протянутую ему дружескую руку. Тем более, что А. И. – я это знал – встречался иобменивался письмами с людьми, куда менее достойными, чем Саша Галич. И даже – с совсем недостойными. (Например, с бывшим моим сокурсником Володей Бушиным).
Но была для его антипатии к Саше ещё одна, как я думал тогда, главная – и гораздо более серьезная причина.
В своих песнях Саша пел от имени людей воевавших, а сам он – не воевал. Пел от лица сидевших, а сам – не сидел. Написал: «…уезжайте, а я останусь, кто-то ж должен, презрев усталость, наших мертвых хранить покой», и, – написав это, – все-таки уехал.
Александру Исаевичу такой человек вполне мог представлятьсясамозванцем.
В общем, тогда мне казалось, что причину нежелания Александра Исаевича знакомиться с Сашей я понимал. И только сейчас – сорок лет спустя – я узнал, что главная причина той резкой, непримиримой его антипатии к Галичу была совсем другая. *
Галичу во втором томе «Двухсот лет вместе» Солженицын посвятил целый очерк, этакое маленькое эссе. Семь страниц текста.
Вроде – немного. Но на самом деле не просто много, а прямо-таки колоссально много, если учесть, что ни одному из других русских писателей и поэтов еврейского происхождения – даже самым крупным – он не уделил и абзаца. Несколько скупых похвал Пастернаку (в основном за то, то тот тяготился своим еврейством), несколько презрительных фраз об Эренбурге («Эренбург свою советскую службу знал и исполнял как надо»). Мимоходом, вскользь упомянул в какой-то связи Мандельштама и Багрицкого. О Бабеле сказал только, что был он «сильно прохвастанный своей близостью к ЧК». О Василии Гроссмане и Ильфе – вообще ни слова.
А о Галиче – целых семь страниц!
Сильно, видать, чем-то зацепил его Александр Аркадьевич.
Помимо всего прочего, наверно, ещё и своей популярностью. Ну и, конечно, своей судьбой – диссидента, инакомыслящего, а потом и эмигранта, изгнанника.
Но ещё больше поразило менясодержаниеэтого – ни с того, ни с сего вставленного в текст его исторического, «исследовательского» труда – критико-биографического очерка.
Всё относящееся к биографии, бытовому, житейскому облику Галича я тут опускаю, чтобы не погружаться во все эти намеки и мелкие дрязги. Остановлюсь только – по возможности коротко – на том, как видится Солженицыну творчество Галича – лучшее, что от него осталось, его песни:…
…по-настоящему в нем болело и сквозно пронизывало его песни – чувство еврейского сродства и еврейской боли: «Наш поезд уходит в Освенцим сегодня и ежедневно». «На реках вавилонских» – вот это цельно, вот это с драматической полнотой. Или поэма «Кадиш». Или: «Моя шестиконечная звезда, гори на рукаве и на груди». Или: «Воспоминание об Одессе…» Тут – и лирические, и пламенные тона. «Ваш сородич и ваш изгой. Ваш последний певец исхода», – обращается Галич к уезжающим евреям.
Память еврейская настолько его пронизывала, что и в стихах не-еврейской темы он то и дело вставлял походя: «не носатый», «не татарин и не жид», «ты ещё не в Израиле, старый хрен?!», и даже Арина Родионовна баюкает его по-еврейски. – Но ни одного еврея преуспевающего, незатеснённого, с хорошего поста, из НИИ, из редакции или из торговой сети – у него не промелькнуло даже. Еврей всегда: или унижен, страдает, или сидит и гибнет в лагере. И тоже ставшее знаменитым:
Не ходить вам в камергерах, евреи…
Не сидеть вам ни в Синоде, ни в Сенате.А сидеть вам в Соловках да в Бутырках.
И как же коротка память – да не у одного Галича, но у всех слушателей, искренно, сердечно принимающих эти сентиментальные строки: да где же те 20 лет, когда не в Соловках сидело советское еврейство – а во множестве щеголяло «в камергерах и в Сенате»!
Забыли. Честно – совсем забыли. О себе – плохое так трудно помнить.(А. И. Солженицын. Двести лет вместе. Том 2, стр. 451–452.)
Рассуждение это просто изумило меня. Изумила – не то чтобы предвзятость, а непридуманная, самая что ни на есть доподлинная, искренняя слепота и глухота Солженицына, не сумевшего простопрочитатьте Галичевские строки, о которых он говорит, просто-напростоуслышать,о чем там в них идёт речь.
Взять хоть вот это, как он говорит, ставшее знаменитым «Предостережение»:
Ой, не шейте вы, евреи, ливреи,
Не ходить вам в камергерах, евреи!
Не горюйте вы, зазря не стенайте,
Не сидеть вам ни в Синоде, ни в Сенате.
Да ведь это же стихи сатирические, издевательские!
«И как же коротка память!» – говорит об этой песне Александр Исаевич. Но ведь Галич обращается к соплеменникам с этим ёрническим предостережением как раз потому, что всё помнит, и потому, что знает, как коротка памятьу них.У таких, как какой-нибудь Борис Абрамович Березовский, которому мало было быть сверхбогатым серым кардиналом, так нет же – ему ещё понадобилось лезть в камергеры, в сенаторы, в заместители секретаря Совета Безопасности.
Именно к таким, как он, впрямую обращена не процитированная – и понятно, почему не процитированная, – Солженицыным, откровенно глумливая строфа:
Если ж будешь торговать ты елеем,
Если станешь ты полезным евреем,
Называться разрешат Росинантом
И украсят лапсердак аксельбантом.
Но и ставши в ремесле этом первым,
Всё равно тебе не быть камергером…
И т. д.
Или вот – про Арину Родионовну.
Эта строка – из песни, весь смысл, весь, как говорится, пафос которой – в неразрывности русского и еврейского в нем, в его душе: «Я надену чистое исподнее, семь свечей расставлю на столе…» Как еврей – он расставит семь свечей. Как русский – наденет чистое исподнее: так по стародавнему русскому обычаю полагается перед смертью, перед смертным сражением, где, быть может, придется погибнуть.
«Даже Арина Родионовна баюкает его по-еврейски», – попрекает Галича Солженицын.
Но ведь можно было сказать об этом и по-другому, не выворачивая эту галичевскую строчку наизнанку, а прочитав её так, как она написана, – услышав в ней то, что в ней сказано. Скажем, так: «И даже утешает его в его еврейском горе, в его еврейской беде не кто-нибудь, а старая пушкинская няня – Арина Родионовна. Пушкин, Арина Родионовна – вот оно, его единственное прибежище, его единственная родина».
Да и эти еврейские слова, это еврейское напутствие, которым убаюкивает его няня Александра Сергеевича:
А потом из прошлого бездонного
Выплывет озябший голосок –
Это мне Арина Родионовна