Феномен Солженицына - Страница 164
А заканчивалось это моё радиовыступление так:…
…И Андрею Дмитриевичу Сахарову досталось от Александра Исаевича. За чрезмерное увлечение борьбой за гражданские права, а также за то, что «скороспешно» стал сочинять параграфы новой конституции.
И в самом деле: зачем сочинять, когда не так плоха, оказывается, была и старая, сталинская конституция. «Справедлива, – объявляет Александр Исаевич, – нынешняя иерархия – союзных республик – автономных республик – автономных областей – и национальных округов. Численный вес народа не должен быть в пренебрежении…»
Эта солидарность главного ненавистника сталинщины с законодательным волеизъявлением «отца народов» просто трогательна.
Что можно к этому добавить? Разве только признать, что лозунг, с которым я мечтал выйти на воображаемый мною митинг в Вермонте, пожалуй, уже потерял актуальность. Вопрос – «С кем вы, Александр Исаевич?» – это теперь уже вопрос чисто риторический. Теперь мы знаем, с кем Александр Исаевич.
Как видите, в тогдашних моих атаках на Солженицына вовсе не антисемитизм его был моей главной мишенью. Но – что правда, то правда, – раза два, выступая по «Свободе», затронул я и эту щекотливую тему. *
Когда был напечатан «Иван Денисович», у меня был любопытный разговор о нем с Марьей Павловной Прилежаевой – известной тогда детской писательницей вполне ортодоксального направления. Меня она знала ещё с тех времен, когда я работал в «Пионере», где она постоянно печаталась.
Увидав меня в ЦДЛ, она вдруг кинулась ко мне, как к родному, и жадно стала расспрашивать: что я думаю об этом литературном событии. Я восторгался. Возражать она не смела (как возражать, если все присяжные борзописцы – и в «Правде», и в «Известиях» – хвалят взахлёб, да и ни для кого не секрет, что приказ хвалить спущен с самого верха). Но по тону её я чувствовал, что сочинение это ей сильно не по душе.
В смысле литературной одарённости Марья Павловна была, что называется, на нуле. (Кормилась ленинской темой). Но умом Бог её не обидел, и она мгновенно поняла (а можетбыть, почувствовала – классовым, номенклатурным, верхним собачьим чутьём почуяла), что рядом с Солженицыным таким, как она, – не жить, что этот упавший с неба огонь, если вовремя его не погасить, сожжёт их всех дотла.
Ещё по прежним нашим случайным встречам и разговорам я заметил, что она не шибко уверена в прочности своего (не лично своего, а своего класса) социального положения. Однажды пожаловалась, что лифтёрша в высотном доме на Котельнической, где она жила, посмела грубо с ней разговаривать. И говорила об этом с тревогой: куда, дескать, идем, если у простого народа – никакого уважения к власти (частью которой она себя ощущала). Я тогда её успокаивал: бросьте, мол, Марья Павловна, не огорчайтесь, отнесите это на счет дурного настроения девушки.
Вот и сейчас, в том разговоре, который она завела со мной об «Иване Денисовиче», я почувствовал ту же тревогу. И – то ли это в самом деле её заботило, то ли, чтобы слегка охладить мои восторги, – она вдруг спросила, не почувствовал ли я в так горячо расхваливаемой мною повести явный антисемитский душок?
Я удивился:
– Это где же?
Внимательно глядя на меня (не притворяюсь ли?), она объяснила:
– А в Цезаре Марковиче.
Я искренне ответил, что нет, не почувствовал.
И в самом деле, ничего такого я там не ощутил. Да и сейчас, по правде сказать, не ощущаю. В «Одном дне…» Солженицын на всё и на всех смотрит глазами Ивана Денисовича. А Иван Денисович с пониманием и сочувствием относится не только к Цезарю Марковичу, но даже и к вертухаю – «попке на вышке».
Но антисемитский душок в солженицынском «Иване Денисовиче» почуялся тогда не одной Марье Павловне….
…После «Ивана Денисовича» поползли по Москве разговоры, что всё-таки там есть антисемитский душок. Мне очень не хотелось в это верить. Мы ведь так его любили. И так к нему относились, что мне было больно об этом думать. Я как-то сказал об этом Юре Штейну. Он отмахнулся: «Ну, ты что! Если разрешишь, я скажу Александру Исаевичу». Я ответил: «Скажи». И после этого он мне передал большое письмо, на нескольких страницах, не мне адресованное. Какой-то читатель с русской фамилией написал ему об этом, обвиняя Солженицына в антисемитизме. И тот отвечал ему, яростно отрицая обвинение.
(Игорь Кваша. Точка возврата. М. 2007. Стр. 237)
Вот, значит, как рано уже пришлось ему отбрехиваться от обвинений в антисемитизме.
Я об этом его письме тогда ничего не знал. И с Марьей Павловной мы на том и расстались: переубеждать меня она не стала. Но этот наш разговор потом вспоминался мне часто.
Первый раз я припомнил его, читая роман «В круге первом». Романом этим я тогда восхищался. Но сразу бросившаяся мне в глаза геометрически ясная оппозиция «Рубин – Герасимович» уже тогда больно меня задела. Разбирая её, я мельком упомянул, что не последнюю роль для автора в этой оппозиции играло то, что Рубин, в отличие от Герасимовича сразу и охотно согласившийся помогать чекистам, – еврей. И уже тогда отметил, что для Солженицына это обстоятельство играло далеко не последнюю роль в его отношении к этому своему персонажу.
Но, пожалуй, даже ещё больше, чем эта оппозиция, зацепила меня в том романе другая, такая же отчетливая, геометрически точная, наглядная оппозиция двух изображенныхСолженицыным тюремных надзирателей – Наделашина и Шустермана:…
Луноподобный младший лейтенант Наделашин ещё недавно был старшиной. После производства его в офицеры зэки шарашки, тепло к нему относясь, перекрестили его вмладшину…
Наделашин занимал особое место среди своих коллег, офицеров МГБ, начальников надзирательских смен. Его много и часто ругали. Его природная доброта долго мешала ему служить в Органах. Если б он не приспособился, давно был бы он отсюда изгнан или даже осуждён. Уступая своей естественной склонности, Наделашин никогда не был с заключёнными груб, с искренним добродушием улыбался им и во всякой мелочи, в какой только мог послабить, – послаблял. За это заключённые его любили, никогда на него не жаловались, наперекор ему не делали и даже не стеснялись при нём в разговорах. А он был доглядчив и дослышан, и хорошо грамотен, для памяти записывал всё в особую записную книжечку – и материалы из этой книжечки докладывал начальству, покрывая тем свои другие упущения по службе…
Лет Наделашину уже было много за тридцать, хотя выглядел он моложе благодаря свежести безусого, безбородого лица.
Дед Наделашина и отец его были портные – не роскошные, но мастеровитые, обслуживали средний люд, не брезговали и заказами перелицевать, перешить со старшего на малого или подчинить, кому надо побыстрей. К тому ж предназначали и мальчика. Ему с детства эта обходительная, мягкая работа понравилась, и он готовился к ней, присматриваясь и помогая. Но был конец нэпа. Отцу принесли годовой налог – он его заплатил. Через два дня принесли ещё годовой – отец заплатил и его. С совершенным бесстыдством через два дня принесли ещё один годовой – уже утроенный. Отец порвал патент, снял вывеску и поступил в артель. Сына же вскоре мобилизовали в армию, откуда попал онв войска МВД, а позже переведен был в надзиратели.
Служил он бледно. За четырнадцать лет его службы другие надзиратели в три или в четыре волны обгоняли и обгоняли его, иные стали уже теперь капитанами, ему же лишь месяц назад со скрипом присвоили первую звёздочку.
Наделашин понимал гораздо больше, чем говорил вслух. Он понимал так, что эти заключённые, не имеющие прав людей, на самом деле часто бывали высшие, чем он сам. И ещё, по свойству каждого человека представлять других подобными себе, Наделашин не мог вообразить арестантов теми кровавыми злодеями, которыми их поголовно раскрашивали во время политзанятий…
Портняжество оставалось его тайной страстью. После дежурств в накалённых безумием коридорах главной политической тюрьмы его успокаивал шорох ткани, податливость складок, беззлобность работы.
Он обшивал ребятишек, шил платья жене и костюмы себе. Только скрывал это.