Федотов. Повесть о художнике - Страница 31
Останутся картины художника с вечной, неистребленной, чистой любовью, вписанной среди смешных людей.
То освобождение любви, о котором говорили и петрашевцы, о котором мечтал по ночам художник, то счастье, за которое шли на эшафот, — оно в картине.
Тот, кто вернется от картины к биографии, не пойдет по дороге художника; дорога шла от жизни к картине, жизнью написанной. Жизнью оплачено то, чтобы горькая жизнь стала на картине обещанием другой жизни — прекрасной.
Федотов любил. Он пел:
Болят глаза. Надо идти гулять.
На двенадцатой линии уже нет извозчиков. Все ниже дома, все больше травы, все гнилее мостки.
Вот человек в венгерке — он всегда ходил небритый; сейчас почувствовал строгость времени и побрился; вот здесь всегда попадались солдаты Финляндского полка: они забирались к самой Галерной гавани, чтобы меньше козырять офицерам. А теперь пусто: на улицах пошли строгости и усилились патрули.
Вот мостовая кончилась; тихая вода, отмели и низкая, вытоптанная трава.
Там, над Питером, золотой купол Исаакия, как шишак на отрубленной голове брата Черномора.
Здесь низкое солнце; здесь закопаны под курганом, почти сровненном, тела казненных декабристов.
Тихо, туман, трава, вода… Уже желтеют деревья.
ДВАДЦАТЬ ВТОРОЕ ДЕКАБРЯ 1849 ГОДА
Бернадский был прав, к нему и к его друзьям-художникам следствие подобралось очень близко. Арестовали и допрашивали надворного советника А. П. Баласогло — человека, близкого к искусству. Был он из семьи моряков, служил долго на Черноморском и Балтийском флоте, принимал участие в сражениях, был дружен с Геннадием Невельским и хотел с ним ехать в экспедицию для исследования восточных морей.
Баласогло занимался восточными языками и одновременно страстно был предан русскому искусству, добиваясь вакансии библиотекаря Академии художеств, думая там специально заняться составлением каталогов произведений отечественных мастеров.
При допросе расспрашивали надворного советника о его знакомых, о художниках Бернадском, Трутовском, Бейдемане и о Павле Федотове.
Баласогло сумел ответить довольно распространенно, но невнятно. Следственная комиссия уже имела на руках больше обвиняемых, чем на то рассчитывали; надо было свезти всех арестованных в Петропавловскую крепость до ледохода.
Николай Павлович сам накладывал резолюции на донесения о деле петрашевцев.
Он писал: «Я все прочел; дело важное, ибо ежели было только одно вранье, то и оно в высшей степени преступно и нетерпимо».
На дальнейших докладах он писал:
«С богом, и да будет воля его».
«Дай бог во всем успеха».
Когда арестованные были уже свезены в Петропавловскую крепость, написано было Орлову[14]: «Слава богу! Теперь буду ждать, какое последствие имело над ними сие арестование и что при первом свидании с главными ты от них узнаешь».
Узнали не так много: узнали то, что и так знали от провокатора Антонелли.
Антонелли вошел к петрашевцам и даже жил в одной квартире с Толлем, но о тех разветвлениях общества, в которые он не попал, следствие узнало мало. О тех собраниях, на которых Антонелли не был, следствие не знало ничего.
Подсудимые говорили как будто и охотно, но о вещах для того времени фантастических: о том, что в будущем труд станет страстным и энергичным, о соревновании в труде и даже об улучшении климата. Глухо дознанно было, что говорили еще о литографии, о типографии, как будто собирались завести журнал.
Самым главным считалось то, что отставной поручик инженерных войск Федор Достоевский читал письмо покойного Белинского к Гоголю. Письмо это было полно страстной уверенности в том, что жизнь России изменится.
Как будто бы заговор не был доказан, и в то же время казалось, что все были в заговоре и заговор шел во все стороны.
Уже не было свободных казематов в Петропавловской крепости, но надо было кончать следствие, потому что царь торопил.
Подсудимые были люди невлиятельные и незначительные, но говорили нечто странное, как будто кто-то из них хотел свечкой поджечь гранитный Исаакиевский собор.
Что касается Михаила Петрашевского, то он ссылался на статьи закона, спорил, иногда же начинал говорить возвышенно:
«Делайте что вам угодно, господа следователи, а перед вами стоит человек, который с колыбели чувствовал свою силу и, как Атлант, думал нести Землю на плечах своих…»
Генерал-аудитор докладывал дальше: «Затем Петрашевский в виде угрозы и темного какого-то предсказания в случае его осуждения говорит: „Но знайте, развеется ли прах мой на четыре конца света, вылетит ли из груди моей слабый вздох среди тишины подземного заточения, его услышит тот, кому услышать следует; упадет капля крови моей на землю — вырастет зорюшка… Мальчик сделает дудочку… Дудочка заиграет… Придет девушка, и повторится та же история, только в другом виде: „закон судьбы или необходимости вечен““».
То, что говорил Петрашевский, судьям казалось бредом. Следственная комиссия, однако, всеподданнейше доносила, что страшного тут нет ничего, что в этой толпе обвиняемых нет ни одного лица сколько-нибудь значительного или известного.
Действительно, имена были совершенно неизвестны: Петрашевский, Достоевский, Салтыков, Стасов, Семенов, которого потом называли Тянь-Шанским, Майковы, Данилевский…
Имя Федотова не упоминалось. Про Антона Рубинштейна следствие не знало ничего или не обратило на него внимания.
Следственная комиссия решила, что цензура не довольно осмотрительна и что надо усилить цензурный надзор.
Подсудимые были приговорены к смерти.
Двадцать второго декабря Федотов получил рано утром очередной номер газеты «Русский инвалид» и сразу начал одеваться.
В газете сообщалось не в виде манифеста или указа, а в форме простого объявления, что в сей день будет произведена на Семеновском плацу над некоторыми государственными преступниками смертная казнь через расстреляние.
У Семеновского плаца стояло несколько ободранных наемных извозчичьих карет с замерзшими окнами: осужденных привезли.
Было тихое морозное утро. Солнце красным шаром висело над заснеженными крышами.
Посередине Семеновского плаца стоял помост, обитый черным сукном, — эшафот.
Перед эшафотом — заснеженный вал. На Семеновском плацу производили стрелковые учения, и вал был насыпан для того, чтобы шальные пути не улетели за пределы поля.
Перед валом врыты невысокие столбы. Возле желтый песок со струйками белого снега.
Осужденные — их было человек двадцать, — одетые в штатские летние пальто и холодные шляпы, стояли на эшафоте.
Эшафот был окружен со всех сторон строем гвардейских полков, одетых в парадную форму. По краям плаца стояла молчаливая огромная толпа. Над толпой поднимался пар белыми морозными неровными плотными клубами.
Вот стоит Федор Достоевский; у него на усах иней.
К осужденным подошел священник и протянул маленький серебряный крест.
Федотов пробился в первые ряды публики.
Солнце медленно поднималось, бледнея и уменьшаясь.
Тени смертных столбов укорачивались. В могилах уже теперь можно было увидеть дно.