Фата-Моргана 7 (Фантастические рассказы и повести) - Страница 53
— Открывайте! — приказала она и взмахнула палкой, как античная богиня жезлом. И крышка поднялась. Мужчины поставили ее на пол и повернулись к гробу.
Их дружный вздох был похож на свист октябрьского ветра.
Уильям Симмонс лежал в гробу, и его тело было подобно пыльце, до блеска и сияния процеженной сквозь воздух. Он спал с легкой улыбкой на губах, руки были скрещены, и одет он был, как на выход, хотя никуда не собирался уходить.
Бабушка Лоблилли жалобно всхлипнула:
— Он здесь!
Это был действительно он. Невредимый, как жук в своем панцире, чудесная белая кожа, веки прекрасных глаз — словно цветочные лепестки, губы были еще яркими, волосы тщательно причесаны, галстук завязан, ногти аккуратно подстрижены. Все в нем было завершенным, как в тот день, когда они кидали землю на крышку его безмолвного гроба..
Бабушка стояла, зажмурив глаза, прижав руки к губам, чтобы сдержать готовый сорваться с них вздох. Она не могла смотреть.
— Где мои очки?! — крикнула она. Все стали искать. — Вы не можете их найти? — Она покосилась на тело.
— Не ищите. — Она подошла к гробу. Комната больше не кружилась.
Она вздыхала, дрожала и ворковала над открытым гробом.
— Он хорошо сохранился, — сказала одна из присутствующих женщин. — Совсем не истлел.
— Так не бывает, — произнес Джозеф Пайкс.
— Бывает, — возразила женщина.
— Шестьдесят лет в земле. Ни один человек не выдержит так долго.
Во всех окнах пылали отблески заката, последние бабочки садились на цветы и сливались с ними.
Бабушка Лоблилли опустила свою дрожащую морщинистую руку.
— Земля сохранила его. Это была хорошая сухая земля.
— Он совсем молодой, — причитала одна из женщин.
— Такой молодой!..
— Да, — сказала бабушка Лоблилли, глядя на него. — Вот он лежит, и ему двадцать три года. А я стою рядом, и мне скоро восемьдесят! — Она закрыла глаза.
— Бабушка. — Джозеф Пайкс тронул ее за плечо.
— Да, ему двадцать три, он прекрасен, а я… — Она крепко зажмурилась. — Я, склонившаяся над ним, больше никогда не стану молодой, буду только стареть и высыхать, и нет ни, единого шанса вернуть молодость. Взгляните, как смерть была добра к нему.
Она медленно провела рукой по его лицу, вдоль тела. Повернулась к остальным.
— Смерть прекраснее, чем жизнь. Почему я тогда не умерла? Мы бы оба сейчас были молоды. Я — в своем гробу, затянутая в белое подвенечное платье, с закрытыми глазами, чуть напуганная смертью. И руки сложены в последней молитве.
— Бабушка, не надо.
— Я имею право говорить! Почему я тоже не умерла? Тогда сейчас, когда он вернулся, чтобы повидать меня, я не была бы такой!
Ее руки блуждали, как у помешанной, ощупывая морщинистое лицо, обвисшую кожу, трогая провалившийся рот, теребя седые волосы, Она уставилась на тело Уильяма Симмонса безумным взглядом.
— Как красивы его зачесанные назад волосы! — Она потрясла своими тощими руками. — Разве мужчина двадцати трех лет будет искать благосклонности семидесятидевятилетней старухи с помоями в венах? Я обманута! Смерть сохранила его молодым навсегда. Взгляните на меня! Жизни это не под силу!
— Все это взамен жизни, — сказал Джозеф Пайкс.
— Он вовсе не молод, бабушка, ему далеко за восемьдесят.
— Ты, дурачок, Джозеф Пайкс. Он прекрасен, как бог, его не тронули тысячи дождей. И он вернулся, чтобы повидать меня. А теперь он подцепит какую-нибудь юную девушку. Чего ради ему стареть?
— Ему ни от кого ничего не нужно, — сказал Джозеф Пайкс.
Бабушка пнула его.
— Убирайтесь отсюда все! Это не ваш гроб, не ваша крышка, не ваш почти-муж! Оставьте гроб здесь хотя бы на эту ночь, а завтра выкопаете новую могилу.
— Хорошо, бабушка. Он ведь был вашим женихом. Я приеду завтра рано утром. Не плачьте.
— Я буду делать то, что хотят мои глаза.
Она стояла, выпрямившись, посреди комнаты, пока за последним из них не закрылась дверь.
Немного погодя она взяла свечу и зажгла ее. В окно она увидела чей-то силуэт на холме. Это был Джозеф Пайкс. Она знала, что он будет стоять там всю ночь, но не стала кричать ему, чтобы он ушел. Больше она не смотрела в окно, но знала, что он и так там. И это помогало скоротать оставшиеся часы.
Она подошла к гробу и посмотрела на Уильяма Симмонса. Глядя на его руки, дна видела, как они двигались. Она видела, как они держали вожжи, встряхивали их. Она помнила, как оттопыривались его губы, когда экипаж скользил по лунному лугу за спокойно шагающей лошадью, а вокруг тянулись тени. Она знала, как эти руки обнимают.
Она пощупала его костюм.
— Это не тот костюм, в котором он был похоронен! — вдруг вскрикнула она. И все-таки она знала, что это тот самый костюм.
Шестьдесят лет изменили не покрой его костюма, а образ ее мыслей.
Охваченная внезапным страхом, она долго искала свои очки, пока наконец не нашла и не одела их.
— Так ведь это не же не Уильям Симмонс! — вскрикнула она.
Она знала, что и это было неправдой. Это был Уильям Симмонс.
— Его подбородок был не таким, — тихо и здраво рассуждала она. — Или был? А волосы? Они были прекрасного каштанового цвета, я помню! А эти волосы просто коричневые. И его нос… я не помню, чтобы он был таким острым!
Она стояла над этим чужим человеком и, чем дольше смотрела, тем больше убеждалась, что это действительно Уильям Симмонс. Она знала, всегда знала одну вещь: память об умерших подобна воску, вы мысленно берете их, лепите по своему усмотрению, сжимаете и растягиваете, уберете там, добавите здесь, вытягиваете тело в длину, перекраиваете, ваяете и завершаете человека вашей памяти, и тогда он совсем не похож на себя настоящего.
У нее было явственное чувство потери. Она пожалела о том, что открыла гроб. Хотелось хотя бы снять очки. Сперва она видела его неясно, как раз таким, каким создало ее богатое воображение. А теперь, одев очки…
Она снова и снова вглядывалась в его лицо. Постепенно оно приобретало знакомые черты. Память о нем, которую она перекладывала, словно карты в пасьянсе, долгие шестьдесят лет, блекла, чтобы уступить место мужчине, которого она действительно знала. И этот мужчина был прекрасен. Чувство потери исчезло. Он был тем же, ни добавить, ни отнять. Так всегда случается, когда не видишь человека много лет и вдруг встречаешь его. Некоторое время чувствуешь себя с ним очень неловко, но в конце концов приспосабливаешься.
— Да, это ты, — засмеялась она. — Я вижу, как твои черты проступают сквозь отчужденность. Я вижу, как ты хитро мерцаешь то тут, то там.
Она снова заплакала. Если бы она могла солгать самой себе, если бы она могла сказать себе: «Посмотри на него, он стал другим, он не тот!» Тогда ей было бы легче. Но все микроскопические человечки, что порхают в ее мозгу на своих крошечных ракетах, хихикают и говорят: «Нас не проведешь».
Да, как легко было бы сказать, что это не он. И почувствовать облегчение. Но она не могла… Она ощущала огромную, давящую тоску — ведь он был здесь, молодой, как ручеек, и здесь же была она, старая, как море.
— Уильям Симмонс, — всхлипывала она. — Не смотри на меня! Я знаю, ты меня еще любишь, я верну себе молодость.
Она раздула огонь в плите и поставила греться утюг, железными щипцами завила волосы в седые кудряшки. Пшеничная мука сделала ее щеки белыми. Она раздавила вишню, чтобы подкрасить губы, ущипнула щеки, чтобы они разрумянились. Она перерыла весь сундук, пока не нашла выцветшее бархатное платье.
Она с отчаянием смотрела на себя в зеркало.
— Нет… нет, — простонала она и зажмурилась. — Ничто не может сделать меня моложе тебя, Уильям Симмонс! Даже если я сейчас умру, это не исцелит меня от старости.
Больше всего ей хотелось убежать в лес, упасть в кучу листьев и вместе с ними истлеть, рассыпаться в прах. Она выбежала из комнаты, чтобы больше не возвращаться. Когда она распахнула дверь, с улицы ворвался холодный ветер и послышался звук, который заставил ее остановиться. Ветер влетел в комнату, — ринулся к гробу и дохнул в него.