Факультет чудаков - Страница 108

Изменить размер шрифта:

Но над всеми нависает тяжесть общей судьбы. «Я вырос на Среднем проспекте, и надо сознаться, много во мне еще от этого Среднего проспекта. Я уж с этим так и помру — поздно мне выправиться. Это уж новые люди вырастут без всего этого», — признается позднее тот же герой в исповедальном ночном разговоре.

Начиная жизнь прислугой в благородном семействе хозяйки кинематографа одна из героинь, в конце концов, оказывается в той же роли у ее сына. Начинаясь со смерти девочки-воспитанницы еще до всего, в шестнадцатом году, повесть кончается сыноубийством в двадцать четвертом.

Слонимский и позднее будет сочинять больше других: путевые очерки, разоблачающие буржуазный Запад, многочисленные рассказы и романы, в том числе трилогию «Инженеры» (1950), «Друзья» (1954), «Ровесники века» (1969), «Книгу воспоминаний» (1964), где одинаково благожелательно будет рассказано о Зощенко и Павленко.

Гор, забросив собственную «Живопись», начнет писать повести о художниках и очерки о народах Севера, выпустит — уже без всяких чудачеств — роман «Университетская набережная» (1960), потом займется фантастикой.

Рахманов прославится как сценарист кинофильма «Депутат Балтики» (1936) и использующей тот же сюжет драмы «Беспокойная старость» (1937). Потом он будет писать биографические повести, пьесы, мемуары. В итоговое избранное (1988) включены «Полнеба» (опасливо отредактированные то ли автором, то ли цензором), ранние очерки и рассказы (поздняя проза представлена всего четырьмя рассказами), две пьесы и большой раздел статей, воспоминаний, заметок из дневника.

Центр тяжести семисотстраничной книги — в самом начале. Ностальгична заметка в разделе «Листки календаря (Из старых записей)»: «23 февраля 84 г. (навеяно сном под утро). Моя ранняя проза — радости для себя. О ней можно сказать словами Стриндберга: „Это слабые полумысли еще незрелого мозга под давлением кровеносных сосудов“. И все же без нее не было бы ничего дальше».

«Больше ничего не помню. Ничего больше и не было» (Бунин. «В одной знакомой улице»).

Лучшее, что они написали, осталось все-таки в тех далеких двадцатых годах. Отрицательная эволюция, увы, — характерная черта большинства советских авторов. Этот путь прошли и Шолохов, и Фадеев, и Федин.

Е. Шварц в «Телефонной книге» (1955–1956) оставил три подробных портрета.

Г. Гор: «Это благообразный, коротко остриженный лысеющий человек в очках, очень, очень, очень культурных пристрастий в области литературы, живописи и вообще искусства. Был за это столь часто и строго наказываем, что вид имеет всегда неуверенный, глаза вопрошающие… Писал формалистично, а теперь пишет просто из жизни народов Севера, которых любит, кроме всего прочего, и за их живопись, к формалистичности которой не придерешься».

«Рахманов Леонид Николаевич — человек худенький, роста — выше среднего, взгляд рассеянный или недоверчивый, смеется, не открывая губ, чтобы скрыть отсутствие зубов. Много знает. Читает не по-литературоведчески, но со страстью, по-писательски, со многими книгами отношения у него личные, словно с людьми… Сколько нерожденных детей. Сколько принужденного молчания. Роковая немота — при остром и точном слухе. Вытоптанное поле, запомнившее, как больно, когда топчут, и решившее, что бесплодие — меньшее из зол. Мы так и не узнаем, как вырос Рахманов в своем нелюдимом городе, как любил, что увидел, запомнил, что запало в душу, что испугало и отняло дар речи. И кто всему этому виной? Бог знает!»

М. Слонимский: «Он унаследовал от предков хорошую голову… Когда он рассуждал, голова работала без перебоев. Но душа у него была уже и тогда уязвленная, запутанная, внушаемая. Начинал он — от души. Первые его рассказы, особенно „Варшава“, были ему органичны. В дальнейшем он стал притворяться нормальным. И — потерял дорожку».

Шварц пишет о близких людях. Гор — его сосед по писательскому дому. Рахманов — «один из немногих людей, с которыми у меня подобие дружбы». Слонимский, с которым начинался путь в литературе, вообще, «для меня — вне суда, вне определения, вне описания». И все же он честно обнаруживает в разных судьбах общую драму невоплощенности (недовоплощенности?), не исключая из нее самого себя.

«У всех у нас зрение, обоняние, вкус и некоторые другие чувства в большей или меньшей степени вывихнуты. И ничего нет приятного, когда чужое вопрошающее и неуверенное выражение напомнит тебе о разрушенной цельности».

«От хорошей жизни писателями не становятся», — утверждал серапионов брат Зощенко.

Учителями, наверное, тоже.

Когда они — по разным причинам — притворились нормальными и потеряли дорожку, неосуществленное, несбывшееся они пытались увидеть в своих учениках.

ЛИТО остались приметой советской эпохи. Но жажда литературного совета и разговора «за жизнь» — неистребима. Час ученичества необходим молодому автору.

Оказалось, и для этого поколения свои авторитеты — были. Битов любовно перечисляет тех, к кому ходили начинающие ленинградские авторы в шестидесятые годы. Но так было не только в Ленинграде. В. Лакшин рассказывает, как в те же времена он явился вечером к старшему другу из круга «Нового мира» и до пяти часов утра пытал его вертеровскими вопросами о смысле жизни — и потом запомнил этот разговор на всю жизнь.

Ходит ли кто-то к нынешним старикам за советом и сочувствием? Или вертикальные связи между поколениями окончательно сменились горизонталью: тщеславием клубных «чтений», суетой презентаций, загулом тусовок, пустынностью редакционных коридоров?

Не зная ответа на этот вопрос, перечитаем прозу двадцатых.

Ленинградских учителей, которые тогда были учениками.

Игорь Сухих
Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com