Факелы на зиккуратах (СИ) - Страница 140
Утром, что-то около девяти часов и нескольких минут, Фабиан, Теодор Руминидис, Томазин и Альберт смотрели в кабинете Руминидиса, как Велойч уходит из консулата. Руминидис присел на подоконник, уступив свое кресло Фабиану. Томазин сидел рядом. Альберт стоял за спиной Фабиана.
– Он уходит подозрительно налегке, – тихо сказал Томазин.
– А что ему брать с собой? – повернувшись к нему, но глядя по-прежнему на экран, спросил Фабиан.
– Личные вещи. – Томазин, помолчав, продолжил: – После господина Содегберга осталось невероятно много вещей.
Руминидис быстро посмотрел на Фабиана. Снова на Томазина. Что-то в голосе этого старика было этаким, многозначительным, ностальгичным, словно Фабиан и Томазин знали чуть больше, чем следовало.
– Слишком, – буркнул Фабиан. – Я угробил больше года, сортируя их, отделяя стоящее от откровенного мусора. Не путайте выжившего из ума старика, цеплявшегося за свой мусор, и этого проныру.
Даже если и было, не его ума это дело, решил Руминидис. Равенсбург выпускает Велойча из консулата почти нетронутым, хотя не мешало бы его как следует потрепать. Но у него свои счеты, а у Руминидиса свои представления. Абель в них не укладывался никак – а гляди-ка, крепко держит изворотливого.
Томазин был недоволен – но согласен.
– Альберт, курьерская служба прибывала за пожитками Велойча? – хмуро спросил Фабиан.
– Они еще в кабинете, – негромко ответил тот.
Велойч сел в такси. Машину. Не вертолет. Неторопливое, невзрачное, традиционное средство передвижения.
Фабиан хотел сострить. Что-то вроде: уже начал экономить деньги? И придержал язык.
Вместо этого он встал, оглядел их, задержал взгляд на Руминидисе.
– Час отдыха всем, – приказал он. – Альберт, предварительно свяжешься с Огбертом и потребуешь связаться со мной.
Он выглядел уставшим, чувствовал себя уставшим, хотел отдохнуть, но пока еще было рано. У двери он снова посмотрел на Руминидиса, вопросительно поднял брови.
– Все в порядке, – беззвучно ответил Руминидис на его молчаливый вопрос об Абеле.
Фабиан слабо улыбнулся.
Эрик Велойч не спешил. Ни уходить из консулата не спешил, ни домой. Там ему точно было нечего делать. Он и с адвокатами своими связываться не спешил. Фабиана он знал неплохо, подозревал, что этот ублюдок, если уж брался играть, предпочитал рисковать успехом из-за непредсказуемости противника, а не своей неподготовленности. А еще Эрик Велойч был отчего-то спокоен, потому что еще одна вещь в этом щенке, к чьему взрослению и он в свое время приложил руку, привлекала его. Как бы сильно сам Велойч ни хотел ударить его, как бы зол ни был на него за то, что он разыскал и вскрыл самый страшный секрет, Фабиан не ударил его тем же оружием. Своей собственой мелочностью, мстительностью, обидой, горькой, давнишней злостью Велойч перекрыл себе путь в какую-нибудь околоправительственную организацию, да и шут бы с ним. Куда страшней было бы увидеть себя накрашенного, в корсете, в платье, в шляпе-перчатках на экранах интервизоров и под комментарии этих гиен с инфоканалов. Или узнать, что люди, знавшие его маменьку, его отчима, врачи и младший медперсонал, лечившие его в свое время, рассказывали – пусть с осуждением в голосе, пусть трагично хмурясь, но рассказывали, как штопали-выхаживали бедняжку Эрика после травм, которые отчетливо свидетельствовали о бытовом насилии, сексуальном в том числе. Сам-то Велойч справился с этим, хранил воспоминания о детстве и отрочестве глубоко спрятанными и надежно закрытыми где-то в глубинах своей души, и он научился жить по-новому, не обвиняя себя, не терзая бессильной жаждой мести, направленной на того же отчима, на ту же мать, отказывавшуюся вступаться за него, на тех людей, которые предпочитали не замечать – или не обращать внимания, если замечали, что не все было просто в семье, из которой родом Эрик. Ему все равно было больно, когда Фабиан напомнил ему об этом. Словно знал, сволочь, что Велойч не сможет не отреагировать. Скорее всего именно на это и рассчитывал. И Велойч был благодарен за странную, неожиданную и незаслуженную деликатность Фабиана, по которой его не лишили с таким трудом выпестованного самоуважения.
И лежа на кровати посреди белого дня, раскинув руки-ноги, закрыв глаза, Эрик Велойч усмехался – и учился наслаждаться.
В первую очередь праздностью. Поначалу не следовало увлекаться – пара десятков минут, ни в коем случае не часы, чтобы не впасть в уныние.
Во вторую очередь – странным ощущением гордости, словно вуалью, окутанной печалью. Если бы Велойч был чуть смелей. Если бы он был готов ежедневно вступать в поединок. Если бы он мог противопоставить хоть что-то этой неуемной жажде деятельности, которой был полон Фабиан, если бы Велойч доверял себе, черт побери – не попытался бы он не намекнуть, а сделать первый шаг навстречу Фабиану? Пусть бы мальчишка пережевал и выплюнул его, как в свое время отказался от Альбриха, но не здорово бы было хотя бы на пару месяцев завладеть им – отдаться ему – раствориться в нем? Не следовало ли попытаться жить, открыться этому странному, совершенно незнакомому ощущению: потокам дождя, которые бы до боли хлестали по лицу, порывам ветра, который бы сбивал с ног, обжигающе холодному снегу, который бы таял на голой коже, палящему солнцу, от лучей которого кожа шла бы пузырями – попытаться жить, не прячась в свои футляры, черт побери? Все-таки Эрик Велойч едва осмелился бы, а дама Летиция была слишком привержена условностям, чтобы противоставить Фабиану. И все равно: Велойч с грустным наслаждением перелистывал страницы своего знакомства с ним, снова и снова отмечая в них подтверждение того, что Фабиан, который ударил его так сильно лицом к лицу, никогда не опустится до бесчестных приемов на публике. Они неплохо уживались рядом. Им стоит ценить это и впредь.
В третью очередь, крутись как хочешь, а Эрику Велойчу предстояло учиться жить. Заново структурировать свою жизнь, искать цели, к которым стремиться, пути, по которым не мешает побродить, людей, с которыми небессмысленно завести знакомство. Возможно, последовать примеру бесчисленного множества отставных государственных деятелей и взяться за мемуары. Нелишним было бы как-то дать этому говнюку Равенсбургу знать, что он зол на него, но и восхищен. Недооценил. Его. Переоценил. Себя. Возможно, через несколько месяцев даже сможет сказать почти искренне: благодарен.
Фабиан рвался к Абелю – и все время был вынужден откладывать встречу с ним. Там сенаторы неожиданно начали возмущаться проектом реструктуризации, хотя Огберт совместно со своими самыми проверенными крючкотворами дал заключение о ее допустимости. Да что там, из института права была получена экспертиза, не самая объемная, но гордо несшая на титульном листе более трех десятков фамилий выдающихся теоретиков, в которой то же самое объяснялось куда более вычурными фразами. Эта идиотская заминка с отставкой Велойча: госканцелярия подтвердила ее законность, домашний врач Велойча прислал заключение, в котором убедительно показывал, что бывшему «вечному второму» просто позарез нужен отдых – утомлен, бедняга, измотан, работал на пределе сил в последнее время. А сенат артачился: как это, если видели дражайшего второго консула в субботу-воскресенье, и он был вполне здоров. Приходилось намекать на случаи из фамильных историй кое-каких сенаторов, о которых остальные делали вид, что не знали: сын казался приличным, а затем избивал до полусмерти сожительницу; жена казалась нормальной, а затем глотала смертельную дозу снотворного; племянница казалась нормальной, а затем на высоте ста метров отключала борткомпьютер и двигатель волокоптера. И все это требовало времени. Затем начиналась та же самая канитель с утверждением новой структуры консулата: один главный и несколько номерных консулов, коих количество могло варьироваться в зависимости от среднесрочных нужд государства. И снова нестройный хор неодобрительных голосов сенаторов: зачем, почему, не будет ли откатом к прежним, диктаторским временам. Снова экспертиза юристов-конституционщиков, снова заключение Огберта: в тексте реформы содержатся параграфы и на этот счет, возможность утверждения диктатуры исключена. Снова переговоры с сенаторами, снова зыбкое согласие – снова с кровью отрываемое на всю эту камарилью время.