Ф. Шопен - Страница 7
Ознакомительная версия. Доступно 11 страниц из 55.Длинной змеей с отливающими всеми цветами кольцами веселое общество, скользя по паркету, то вытягивалось во всю свою длину. то свертывалось, играя в своих извивах разнообразнейшими цветами; глухо – звенели золотые цепочки, волочащиеся по полу сабли, шуршали тяжелые великолепные шали, вышитые жемчугом, сияющие алмазами, украшенные бантами и лентами. Издали доносился веселый говор, подобный шуму вод этого пламенеющего потока.
Однако на деталях излюбленного в Польше танца должен был неизбежно отразиться и дух гостеприимства – порождение, как кажется, с одной стороны, утонченной цивилизации, а с другой, – трогательной простоты первобытных нравов. После того, как хозяин дома воздал честь своим гостям, торжественно открыв вечер, становясь в первой паре с самой знатной из присутствующих, самой чтимой, самой влиятельной дамой, всякий из его гостей имел право занять его место перед его дамой и стать таким образом во главе кортежа. Хлопая в ладоши, чтобы на момент приостановить кортеж, он склоняется перед нею с просьбой соблаговолить принять его приглашение; тот, у кого он брал даму, приглашал даму следующей пары; его примеру следовали остальные кавалеры. Дамы, меняя кавалеров столько раз, сколько новых кавалеров приглашало первую из них, следовали одна за другой в том же порядке, тогда как кавалеры сменяли друг друга, и случалось, что бывший в начале танца впереди мог очутиться в конце его последним и даже вовсе выбыть из него.
Кавалер, становившийся во главе колонны, старался превзойти своего предшественника небывалыми комбинациями и фигурами, которые он заставлял проделывать; в границах одного зала они могли рисовать изящные арабески и даже вензеля. Он показывал свое искусство, оправдывая взятую на себя роль, придумывал фигуры тесные, сложные, запутанные, однако выполнял их так точно и уверенно, что живая лента, на все лады извиваясь, никогда не разрывалась на скрещениях и не происходило никакого замешательства или толкотни. Дамам же и остальным кавалерам, которым надлежало следовать данным указаниям, никоим образом не разрешалось вяло волочиться по паркету. Поступь требовалась ритмичная, мерная, плавная; она должна была придавать всему кортежу гармоничное равновесие. Нельзя было двигаться торопливо, внезапно менять место, казаться утомленным. Скользили подобно лебедям, плывущим по течению, гибкие тела которых как бы вздымались и опускались невидимыми волнами.
Кавалер предлагал своей даме то одну руку, то другую, то едва касаясь кончиков ее пальцев, то крепко держа их в своей ладони; он переходил, не оставляя ее, то по левую ее руку, то по правую, и все эти движения, подхватываемые каждой парой, легкой дрожью пробегали по всему телу гигантского змея. В эти минуты прекращались разговоры, слышен был только стук каблуков, отбивавших такт, шелест шелка, звук ожерелий, подобный звону чуть затронутых маленьких колокольчиков. Затем все прерванные звучания возобновлялись, раздавались легкие и тяжелые шаги, браслеты задевали кольца, веера слегка касались цветов, вновь начинался смех, а звуки музыки покрывали все перешептывания. Кавалер, хотя был занят и с виду поглощен множеством маневров, которые ему надо было изобрести или точно воспроизвести, находил все же время наклоняться своей даме и, улучив удобный момент, шепнуть на ухо нежное признание, если она была молода, – и секрет, ходатайство, интересную новость, если дама была уже в летах. Затем, гордо выпрямляясь, он звякал золотыми шпорами, оружием, гладил ус, придавая всем своим жестам выражение, заставлявшее даму ответить ему сочувствующей и понимающей улыбкой.
Таким образом, полонез вовсе не был банальной и бессмысленной прогулкой; он был дефилированием, во время которого все общество, так сказать, приосанивалось, наслаждалось своим лицезрением, видя себя таким прекрасным, таким знатным, таким пышным, таким учтивым. Полонез был постоянной выставкой блеска, славы, значения. Епископы, высшие прелаты, церковники,[28] люди, поседевшие в сражениях или в состязаниях в красноречии, военные, чаще носившие кирасу, чем одежду мирного времени, высокие государственные сановники, престарелые сенаторы, воинственные палатины, честолюбивые кастеляны были желанными, излюбленными кавалерами в танцах; их оспаривали самые молодые, блистательные женщины, менее суровые в моменты таких эфемерных выборов, когда заслугам и сану отдавалось предпочтение перед молодостью, часто даже – перед любовью. Из того, что нам рассказывали о забытых эволюциях и фигурах этого величавого ганца старины люди, не желающие доныне расставаться со старинными жупанами и кунтушами, бреющие, по примеру предков, волосы у висков, мы узнали, насколько врожден был этой гордой нации инстинкт представительства, как глубоко была в них заложена эта потребность и как поэтизировали они эту склонность к парадности благодаря присущему им по природе гению изящества, сообщая ей отблеск благородных чувств и обаяние высоких побуждений.
Во время нашего пребывания на родине Шопена, память о котором сопутствовала нам повсюду, подстрекая любознательность, нам довелось познакомиться с такими старосветскими личностями, какие сейчас повсюду встречаются все реже и реже, поскольку европейская цивилизация, не изменяя основ национальных характеров, сглаживает тем не менее их особенности и шлифует внешние формы. Нам посчастливилось сблизиться с некоторыми из них – людьми высокой интеллигентности, культурными, образованными, с огромным жизненным опытом, – их горизонт, однако, замыкался границами своей страны, своей среды, своей литературы, своих традиций. Из бесед с ними (при помощи переводчика), из их манеры судить о новых нравах мы могли до некоторой степени ознакомиться с пережитками их прошлого, с тем, что составляло их величие, их очарование, их слабую сторону. Чрезвычайно любопытно знакомиться с точкой зрения неподражаемо оригинальной и совершенно исключительной. Уменьшая во многом ценность суждений, эта оригинальность придает уму особенную силу, первобытно острый нюх в отношении интересов, им дорогих, энергию, которую ничто не может отклонить с пути, делая ей чуждым всё, кроме прямой цели. В лицах, сохранивших эту оригинальность, отражается, как в верном зеркале, картина прошлого, его колорит, его живописные рамки, ритуал обычаев, ныне исчезающих, и создавший их дух.
Шопен появился на свет слишком поздно и покинул родные места слишком рано, чтобы усвоить себе эту исключительность мировоззрения; однако он знал много личностей подобного рода; воспоминания детства, отечественная история и поэзия открыли ему тайну былых очарований, – он вызвал их на свет из забвения и наделил их в своих мелодиях вечной молодостью. Подобно тому как всякого поэта могут лучше понять, вернее оценить путешественники, которые посетили места, его вдохновлявшие, и искали там следы его видений, как Пиндара и Оссиана[29] постигнуть глубже могут посетившие освещенные лучезарным солнцем развалины Парфенона или окутанные туманом местности Шотландии, – так и вдохновлявшие Шопена чувства полностью раскрываются только тем, «то побывал в его стране, видел тени, оставленные ушедшими веками, следил за их контурами, вырастающими, как вечерние тени, встретил призрак славы – этого беспокойного выходца с того света, часто посещающего родные места. Он появляется, когда его меньше всего ожидают, пугает и печалит сердца, возникая в рассказах и воспоминаниях о старых временах; подобный страх наводит на украинских крестьян прекрасная, бледная, как смерть, дева Мара, опоясанная красным поясом, отмечающая кровавым пятном ворота селений, которых ждет уничтожение.
Мы не решились бы, конечно, говорить о полонезе после прекрасных стихов, посвященных ему Мицкевичем, и после чудесного его описания в последней песне «Пана Тадеуша»,[30] если бы этот эпизод не был включен в произведение, пока еще не переведенное и потому известное только соотечественникам поэта. Было бы слишком смело браться, хотя бы и в другом плане, за сюжет, который описан и расцвечен такой кистью в национальной эпопее, в эпическом романе, где красоты самого высокого порядка даны в рамках пейзажа, вроде тех, что писал Рейсдаль: луч солнца горит на разбитой молнией березе, как бы окрашивая кровью зияющую на белой ее коре рану. Без сомнения, Шопен не раз вдохновлялся «Паном Тадеушем», многие сцены которого дают столько поводов к изображению эмоций, которые он особенно любил воссоздавать. Действие «Пана Тадеуша» происходит в начале XIX века, когда встречалось еще много лиц, сохранивших чувства и торжественные манеры исконных поляков, наряду с более современными типами, которые под властью наполеоновской империи выказывали чувства более пылкие, но недолговечные, возникавшие между двумя кампаниями и «по-французски» забываемые в течение третьей.