Евстигней - Страница 24

Изменить размер шрифта:

Иван Иванович улыбнулся, сморгнул запутавшуюся в ресницах слезу и, уже уразумев, как именно ему следует распорядиться судьбой воспитанника, произнес:

– По уставу Академии Золотая медаль выдается одним лишь питомцам трех знатнейших художеств. Сиречь – архитектуры, живописи, скульптуры. – Иван Иванович приосанился, оглядел собравшихся, увидел обычно живое, но теперь вполне равнодушное лицо графа Безбородки и уже безо всяких слабинок и неприличных вздохов продолжил: – Однако, сообразуясь с немалым сего Фомина дарованием, мы определяем, – Иван Иванович еще раз победно оглядел залу, – сего музыкального питомца отметить особо. Как именно? Пока – секрет. Однако если Совет Академии мысль мою утвердит, будет сей питомец отмечен всенепременно!

Через три дня – учтя дарование и уважая мнение Президента – Совет Академии постановил:

«Из числа выпущенных пятого возраста учеников Евсигнею Фомину как по уставу на превосходные успехи в музыке не положено золотой или серебряной медали; однако ж, бывший ученик во все время своего воспитания и учения оказал перед многими отличные превосходства не только в своем искусстве, в котором имеет уже по природе редкие таланты, но паче всего превосходным благонравием по сие время заслужил удовольствие своих начальников; а потому в силу привилегии и устава достоин отменного призрения; чего ради господину эконому и выдать ему – другим не в образец – вместо золотой медали пятьдесят рублев».

Дерзнувший любезничать с Алымушкой был награжден: бумагой и обещанием. Препятствовать дальнейшему обучению Фомина в Италии Иван Иванович не стал: чем черт не шутит, когда Господь Бог спит! Вдруг да Алымушка возвернется? А тут – этот музыкантишко. Помешать может. Так что – на три года! Для усовершенствованья талантов!..

Пятидесяти рублей, пожалованных вместо медали, господин эконом Евстигнею так и не выдал.

«Деньги на дорогу воспитанникам все одно положены. Да какие! Двести восемьдесят рублев – на год проживания! Прямо завидки берут. А тут какие-то пятьдесят рублев…»

Удовольствие начальствующих лиц было полным: Иван Иванович Бецкой совершил полезное для Академии дело и добился долгого отсутствия Фомина близ милой сердцу Алымушки. Господин эконом положил в карман пятьдесят полновесных рублей, каковые никем и никогда, разумеется, истребованы назад не будут…

И только Евстигней Ипатов Фомин, хоть и кончивший Академию с отличием, но не удостоенный за успехи золотой медали, полного и настоящего удовольствия не получил. Даже шпага с портупеей – положенная по уставу и выданная ему наравне с прочими выпускниками – утешить не смогла. Перед кем той шпагою щеголять?

Впрочем – где теперь портупеи, где шпаги?

– Оставлены навсегда в каморках!

Где музыка и где архитектура?

– Растворились и потонули они в питерских злых туманах.

Где теперь душа и где сердце?

– Так это у кого где.

Душа Евстигнеева была уже в дороге.

…Ясное безветрие 1782 года. Доедаемая заморозками осень. Из Санкт-Петербурга – через Динабург, Ригу и дальше на Вену – катят две кибитки.

Задние громадные колеса помогают кибиткам выбираться из доходящей почти до кузова, но и начинающей уже подмерзать грязи. Колеса передние – спрямляют путь. Две пары лошадей – сытых и гладких, только что, как по команде, скинувших на дорогу дымящиеся яблоки навоза – бегут резво, ходко. Солнце ударяется о зубчики леса. Мир и покой позванивают колокольцами в льдистом воздухе. Мир и покой (принимая вид сна) тихо спускаются на путешествующих.

Один лишь передовой ямщик, мещанин города Динабурга, приземистый, но притом же и длиннорукий Иван Алексеев сын Дворянин, наступающему покою не рад. По временам его охлестывает беспокойство, окатывает гнев:

– Пенсионеры… – рычит он в голос. – Слово живого им не скажи. Табачком не обидь. Сивухой не оскорби. Луков день – слышь ты – уже миновал. Покров скоро, а они лба лишний раз не перекрестят…

«С оными пенсионерами никакого дурного обращения не иметь… Поступать поря-а-адочно и благоприс-стойно!..» – голосом пройдохи секретаря, голосом визгливо-тонким, передразнивает Дворянин казенную бумагу, читанную и своеручно им подписанную третьего дня в Санкт-Питер-Бурхе.

– Будет ворчать, Иван Лексеич! А скажи-ка ты лутче, скоро ль корчма?

– Скоро, не скоро… Доставлю вас до корчмы. Как солнце сядет – так корчма и явится.

– Эй, отстающие, поднажми! Корчма рядом! А ну, Гаврила, шибче нахлестывай!

Плечистый молодец, одетый щегольски, едва ли не по-господски – правда, лицом своим с господами схожий мало – выставился из передовой кибитки, кричит, громко и раскатисто смеется. Впрочем, смех его быстро относит прочь. Дальше – один перестук колес, свист кнутов, понукания ямщиков.

Вторая кибитка идет не так споро и ровно, как первая, и по временам ее заносит: то вправо, то влево. И тогда трещит под передними колесами тончайший ледок, высоко взлетают из-под колес задних все сильнее цепляемые морозцем комья грязи.

Правит второй кибиткой сын мещанина Дворянина Гаврила: рука не отцовская, вожжи докрасна намяли ладонь, оставили след и на пальцах.

Во второй кибитке с закругленным верхом и открытым передком сидят, закутавшись в меховые накидки, двое. Один, Андрей Воинов – двадцати двух лет, дородный, чувствующий плечьми тесноту кибитки, выпускник живописного класса Петербургской Академии художеств – не мигая, глядит на лес. Другой – Евстигней Фомин – двадцати одного года, посубтильней, помалорослей, молчит, задумавшись.

Утром Евстигней повздорил с ямщиком Дворяниным, подрядившимся везти пенсионеров Академии до самой Вены, и все никак не успокоится. Чтобы избыть беспокойство, то про себя, то вслух напевает он незамысловатые, быстро обрывающиеся мелодии. Но и пение не делает путь легче. Смутно у Евстигнея на душе, и на сердце тревожно! Дорога, так увлекавшая вначале, начинает тяготить.

А ведь сколько дум и надежд было связано с путешествием! Сперва Вена, затем Италия. И там, в Италии, в городе Бологне, не месяц и не два – целых три года!

Краем неба черкнула птица.

Городской житель, не знающий как следует птичьих пород, Евстигней вгляделся внимательней. Сперва птица смутила душу: хищновата, страшна. Такая клюнет – не подымешься. Правда вдруг (в последнем лучике солнца) сия хищная зазолотилась, подобно птице священной, виданной на одной из икон.

А еще птица сказала своим полетом нечто о его собственной жизни: высоко летать, низко пасть! Так ли? Так ли?

На мгновение птица исчезла. Потом явилась вновь.

Коршун? Подорлик? Чеглок? Видно сокол-чеглок и есть.

Высоко сокол летает.
Того выше – белая лебедушка.
Слетался сокол за белой лебедушкой,
За лебедушкою за белой… —

затянул Евстигней вполголоса.

«И вся-то песня на трех оборотах выстроена. А каков простор, сколько в музыку чувствований вложено!»

Через полчаса острым ребром крыши и факелом дымучим выставилась из полтьмы корчма. Стало веселей, спокойней. Двое Волковых – архитектор Андрей и брат его Алексей, живописец, – дружно и радостно, как по команде, стали бить рукой об руку, предвкушая вечерний пир.

Легче стало и Евстигнею.

Расположение духа его – переменчивое, капризное – как на невидимых крылышках взлетело вверх. Снова стал представлять он себе теплую, сладкошумливую Италию, с нескончаемым карнавалом, с диковинными рыбами и сонным зверьем на лужках у загородных дворцов…

Четверть кубка с подогретым вином – и душа, как то птичье перо – взлетает вверх смело, легко: к туманящимся европейским высотам, к сахарной итальянской музыке, к ночным оперным пряностям!

Но внезапный полет тут же и обрывается: волчий вой, разнесшийся рядом, возвращает на землю, к вещам обыденным. Вот – грубый стол, шесть мисок, коврига хлеба, редька, мед. Они – есть. Им не дано лететь, но их и не надо воображать!

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com