Евстигней - Страница 11
Но тут же, конечно, и грустно, потому как чудилось: сам ты нотам ничуть не нужен!
Иногда нарисованные им ноты выделывали коленца – ни в сказке сказать, ни в потешном стихе описать. Во всех уголках Питер-Бурха забавлялись и уморительно гримасничали они: курьезили на театрах, кувыркались по-над Невой, добегали до самого Шведского моря и, оттуда возвращаясь, бывало в царские палаты заскакивали. Ноты попадали во всяческие истории, а уж потом – сами истории начинали тесно плясать меж нот!
Любимая история – даже и для комической оперы пригодная – была про маиора Зорича.
Передавали следующее.
Якобы тот маиор Зорич в одном из сражений с турками оказал великую храбрость. А и храбрость не помогла. Всех русских перебили. Один-одинешенек Зорич остался. Сзади крутые скалы. Впереди – полукругом – турки. Подступают, вопят, вот-вот на куски маиора изрубят. Тут Зорич возьми да и крикни им: «Я – капитан-паша! Ведите меня прямо к султану!»
Один из турок понимал по-русски. Растлумачил другим. Все переполошились. По-ихнему капитан-паша – полный генерал. Ну изрубят они в куски крикуна-уруса, а потом султан с них живьем шкуры поснимает и в бочки с солью без шкур опускать начнет!
Так Зорич попал в плен. Почет ему султан и впрямь оказал генеральский. Сманивал веру переменить. В вере, однако, Зорич остался тверд. Да и недолго в плену ему суждено было томиться.
Приспело время обмениваться пленными. Султан капитан-пашу Зорича первым на промен и выставил. Донесли о том государыне императрице. Та, ясное дело, впала в недоумение:
– Кто сей Зорич есть? Что он за «капитан-паша»? Нет у меня в Империи полного генерала с таким прозваньем!
Однако ж обменяли. Через непродолжительное время призывает матушка-государыня Зорича к себе. Тут все и объяснилось.
– Как же ты смел чин генеральский себе присвоить, когда ты только маиор?
– Токмо из боязни потерять жизнь, всецело вашему императорскому величеству принадлежащую! За сие – готов нести надлежащую кару.
– Да уж прощу тебя. Генералом в плену ты оказал себя достойным. Поглядим, каким генералом в настоящем деле окажешься. Чин и звание – тебе оставляю. И вообще… Заглядывай как-нибудь к нам на огонек!
Сия история сильно грела душу: из маиоров – да в полные генералы! Вот бы и ему, Евсигнеюшке, так: из воспитанников – да сразу… Вот только куды, куды?
Ну а пока суд да дело – давал он каждой истории наименование. Еще и определял, комическая та история или же трагическая. Зачем? Сам того не знал. А только чуял: пригодятся истории ему в будущем! Как пригождались и теперь: так сладко было напевать и расставлять по местам: Зорич-марш, Зорич-песню, Зорич-аккорд…
Кроме историй городских и всеобщих – были еще истории, с приятелями его приключившиеся.
Друг сердешный Стягин на пятом году обучения нежданно-негаданно исчез. Искали, да не нашли. Видно, подался на украины.
Викторин Темнов подпрыгивать на месте перестал и улизнул-таки, проныра, к езуитам: из столицы вон! Сие – против правил – было ему отчего-то разрешено.
Был обретен новый приятель, Петруша Скоков. Тот был тремя годами старше, уже многому научился, многое умел. Петрушу Евсигнеюшка сперва побаивался, хотя к нему, сквозь боязнь, и тянулся.
Да только здесь истории, относящиеся до него самого, кончались.
Из профессоров и наставников никто к Евсигнеюшке особо не благоволил. Ни Сечкарев, ни явившийся на короткое время Хандошкин его отчего-то не примечали. Ну а Президента Академии Ивана Ивановича Бецкого воспитанник без колотящей дрожи так даже и видеть не мог.
Так что историям было взяться неоткуда. Оставались разговоры с самим собой, краткие, но сильные видения, бесконечные упражнения на скрыпке, на клавикордах. Замкнутая – как в сундуке – жизнь действовала на воспитанника дурно.
Не умея, как некоторые иные воспитанники, тайно проказить и тихо подличать, подхалюзничать и за то быть хвалимым и отличаемым, – начинал он склоняться к безысходности. Что не поощрялось.
А непоощряемые мысли и чувства надобно было прятать поглубже.
Глава шестая
Имена событий. Русский Хронос
За семь лет схлынуло семь потов и семь пар башмаков износилось: Есёк сильно подрос.
Сверстников своих ростом, однако, не обогнал: в сравнении с ними был невысок, к тому же не по годам сутул. Хорошо еще, что при явной косинке глаза имел привлекательные: голубовато-зеленые. А вот бровки, те – к неудовольствию и даже немалому раздраженью – были белесые.
Но что важней всего: руки стали еще сильней, пальцы уцепистей, суше, способней к долгой, безостановочной игре. Выострился и язык. Голова стала соображать ясней, основательней: сказывались прилежанье, терпенье.
Тяжкое, полковое потиху-помалу забывалось. Новое, хотя слегка и тревожило, а все ж манило. Но кроме той сладковатой тревоги – кое-что мучило по-настоящему.
Выходило – нелепо! Воспитанник училища, за семь лет возвысивший и обтесавший себя науками, никак не мог разобраться с собственным именованием. Ежели – вне стен Училища – кому представляться, так надобно себя именовать. Ежели музыку (втайне давно сочиняемую) исполнять придется – имя и прозвание первое дело. А уж ежели при музыке, нотами надрукованной, нету имени сочинителя – тут просто смерть. Не обретет музы́ка безымянная ни похвал, ни успеху!
Тут колотушкою в голову стукнуло:
«Без прозванья! Так про него и в бумагах пишут, в том-то обида и состоит!»
Обиженный воспитанник заворочался на узкой постеле.
«Так ведь до сего дня и записывали:
Евсигней сын Ипатов, без прозванья…
А надлежит, надлежит прозванью быть!»
Час ясно осознанного, твердо произносимого прозванья подступил – как осенняя вода к питерским окнам – к самому горлу.
– Ипатов? (Так иногда в бумагах именуют.)
Не то, не годится.
– Мамкин? Тятькин? Вотчимов?
Совсем по-детски.
– Аксиньюшкин?
– Солдатов?
– Федотов?
Не то, не так, не сладко!
Вдруг, словно резким ударом ветра, распахнуло все училищные окна и двери:
– Фомин! Фомин!
Выше башен и шпилей вознеслось вдруг дивное это прозванье! Как вмиг прорисованный контур тела человеческого и отзвук духа его – стало оно носиться в рваных тучах над Санкт-Питер-Бурхом.
И уже вниз, к осенне-зимним могилам, вымываемым водою с кладбищ, подобно квелому «Ипатов» не опускалось.
Фомин – всем вам на помин!
Фомин – уж теперь не солдатский «свин»!
Фомин – радости будет сын!
Прозвание творило вирши. В виршах – словно кощеева игла в яйце – сидела мелодия. Чуть голосом подтянул, подпел – складывался целый мотив. А усилить тот мотив чем? Вторым голосом. А ежели еще и третьим? Эх, скрыпицу бы сейчас в руки!
К прозванью – по-новому к «фамилии» – требовалось подходящее имя. Ежели не Филаткой, не Федулом – так Еськом кличут. Как собачонку какую! А в бумагах – там завсегда Евсигней пишут.
Твердости сему имени не достает! Клиньями и подпорками укреплять его надо. Как дверь Воспитательного училища недавно укрепляли.
Вот буковка «т» – имя и укрепит!
– Ев-сти-гней! Т!.. Ст!.. Стойко! Стиснуто! Стозвонно!
Вслед за обретением прозванья внутри у воспитанника стал наливался кровью и обрастать плотью контур имени. Контур сей мигом окружен был новыми линиями и мотивами, стал выправлять привычки, походку, повадку.
Получалось: только с обретением прозванья и уточнением имени жизнь нелюдимого, вечно сутулящего спину воспитанника стала меняться по-настоящему.
Ну а в Российской империи за семь истекших лет (это ведь вам не то, что в жизни воспитанника) перемен неизмеримо больше. Груды тех перемен и вавилоны!