Евроремонт (сборник) - Страница 20
Вот только дверь опять не открылась. То есть буквально ни одним ключом, даже соседским. Я думаю, этот Степан ненароком перепилил его, когда про Рериха рассказывал.
Ну, Рерих Рерихом, а сосед мне по рылу сьездил два раза при свидетелях.
Вы, конечно, спросите, граждане: в чем мораль данного произведения? Против чего направлено жало этой художественной сатиры?
Жало, положим, направлено против темноты и бескультурья. А мораль такая, что народ стал гораздо грамотнее. Не то что при коммунистах. При коммунистах небось ему, Степану этому, выдали бы по фунту перца и за Рериха, и за Блавацкую. За воскрешение мертвых, допустим, вообще бы из Москвы уехал к чертям собачьим.
А теперь – философствуй совершенно свободно!
И очень даже просто.
Самоопределяшки
Дядя Гриша появился на пороге родной коммуналки с чемоданчиком в руке. Другой рукой он прижимал к тощей груди самоучитель по ивриту. Две командировочные недели в Воронеже не пропали даром: дядя Гриша тайно выучил еще дюжину слов на будущем родном языке.
Он знал уже добрую сотню таких слов плюс немного на идиш, а именно: почерпнутое от сиониста-наставника выражение "киш мир тухес”. Что это означало, дядя Гриша не знал, но судя по частоте употребления, без "киш мир тухес” делать на исторической родине было нечего.
Евреем дядя Гриша ощутил себя совсем недавно. До этого, полвека напролет, он ощущал себя тем же, что и все, и дрожащей рукой писал проклятое слово в пятом пункте лишь потому, что папа с мамой в детстве велели ему говорить правду.
Выпив чаю, дядя Гриша опустился в продавленное кресло, имея в виду немного подремать. Он любил дремать, окончательно уяснив в последние годы, что ничего лучше собственных снов уже не увидит.
Но подремать не удалось.
Через некоторое время в мягкий туман уходящего сознания вплыл тоскливый, повторяющийся через равные промежутки звук. Звук шел из-за стенки, за которой жила семья Ивановых:
– Уэн-нь! Уэн-нь! Уэн-нь!..
После очередного "уэн-нь” из-за стенки донесся дискант главы семьи, поддержанный разнокалиберными голосами остальных Ивановых.
Пели все они не по-русски.
По голове дяди Гриши побежали мурашки. Он встал и на цыпочках подкрался к ивановским дверям. Оттуда явственно доносилось пение и систематическое "уэн-нь”, вызывавшее в дядя-Гришином организме чувства совершенно панические.
В конце коридора что-то шипело и лилось, и дядя Гриша трусцой поспешил на звуки нормальной жизни. На кухне разогревал сосиску студент-заочник юрфака Константин Кравец.
– Здравствуй, Костя, – сказал дядя Гриша. – Слушай, ты не знаешь, что происхо…
Но он не договорил: студент стоял у плиты в красных шароварах, вышитой рубахе и при этом был обрит "под горшок”.
– Здоровеньки булы, – хмуро отозвался будущий юрист, – тильки ты ховайся, коммуняка погана, бо я дюже на вас усих лют.
Членом правящей партии дядя Гриша не был, но на всякий случай попятился в темную кишку коридора. На первом его повороте, возле комнаты Толика Зарипова, на голову что-то упало. Упавшее при ближайшем рассмотрении оказалось седлом.
Дядя Гриша выругался, и на родные звуки выползла из своей клетушки с кастрюлькой в руке бабушка Евдокия Никитична.
– С возвращеньицем, милок, – сказала она. – Как здоровье?
– Шалом, Никитична, – ответил дядя Гриша, очумело пристраивая седло обратно на гвоздь. – Что в квартире происходит?
Но бабушка не ответила на вопрос, а только уронила на пол кастрюльку и спросила сама:
– Ты чего сказал?
– Что? А-а… Шалом. Шалом алейхем! Ну вроде как “будь здорова”!
– Это ты по-какому сказал? – опасливо поинтересовалась бабушка.
– По-родному, – с достоинством ответил дядя Гриша. – Еврей я теперь. – Он подумал минуту и добавил: – Киш мир тухес, Евдокия Никитична.
Старушка заплакала.
– Ты чего? – испугался дядя Гриша.
– Совсем нас, русских, в квартире не осталось. Вот и ты… – Старушка всхлипнула.
– Как не осталось? – удивился дядя Гриша – и осекся, услыхав тоскливое "уэн-нь” из ивановской комнаты.
– Ой, Гришенька, – шепотом запричитала Евдокия Никитична. – Тут, пока тебя не было, такое началось! Костька Кравец уже неделю во всем энтом ходит – как же его? – жовто-блакитном! Я, говорит, тебя, бабуля, люблю, а этих, говорит, москалей, усих бы повбывал… Я ему говорю: Костенька, да сам-то ты кто? Ты ж, говорю, из Марьиной Рощи еще не выходил! А он говорит: я еще в среду осознал себя сыном Украйны – Петлюра мне отец, а Бендера мать!
Евдокия Никитична снова всхлипнула.
– Ну и хрен с ним, с Костькой! – возмутился дядя Гриша. – Но как же это: нет русских? А Толик? А Ивановых пять человек?..
“Уэн-нь!” – отозвалась на свою фамилию ивановская комната. Евдокия Никитична завыла в голос:
– Ивановы коряки оказали-ись!
– Кто-о?
– Коряки, Гришенька! Петр Иванович с завода ушел, днем поет всей семьей, ночью в гараже сидит, гарпуны делает. Буду, говорит моржа бить. Север, говорит, зовет. А Анатолия Михайловича больше нет.
– Как нет?
– Нету Толи, – всхлипнула Евдокия Никитична.
Дядя Гриша осенил себя православным крестом.
– Тахир Мунибович он теперь, – продолжала Евдокия Никитична. – Разговаривать перестал. Отделился от нас, мелом коридор расчертил, всех от своей комнаты арканом гоняет. Пока, говорит, не будет Татарстана в границах Золотой Орды, слова не скажу на вашем собачьем языке! Детей из школы забрал; биографию Батыя учат. Грозится лошадь купить. Что делать, Гришенька? Раз уж ты еврей, придумай что-нибудь!
Дядя Гриша тяжело вздохнул.
– Раз такое дело, – сказал он, подумав, – надо, бабуля, и тебе как-то того. самоопределяться.
– Ой, самоопредели меня, Гришенька, – выдохнула Евдокия Никитична и горько заплакала.
– Ну не знаю. – Дядя Гриша почесал в затылке. – Кокошник, что ли, надень. Хороводы води в ЖЭКе, песни пой под гармошку русские. Ты ж русская у нас, Никитична?
Старуха перестала всхлипывать и тревожно посмотрела на дядю Гришу.
Вечером дом № 13 по Большой Коммунистической улице потряс протяжный крик. Кричала жена коряка Иванова.
Коряк Иванов, вырезавший в гараже амулет, защищающий от сглаза и кашалота, бросился наверх.
Ворвавшись в квартиру, он увидел жильцов, в полном составе остолбеневших на пороге кухни. Тахир Мунибович Зарипов, шепча вместо “Аллах велик” “Господи, помилуй”, прижимал к себе перепуганных корякских детей; вольный сын Украйны – полуголый, в шароварах и со свеженькой татуировкой “Хай живе!” – отпаивал валокордином дядю Гришу, которого крик корячки Ивановой вынул из постели: дядя Гриша был в трусах, кипе и с самоучителем по ивриту.
А кричала корячка Иванова от зрелища, невиданного не только на Севере. По кухне, под краснобелым транспарантом с нерусским словом “Solidarnosc”, звеня монистами и сметая юбками кухонную утварь, приплясывала бабушка Евдокия Никитична.
– Чавела! – закричала она, увидев коряка Иванова. – Позолоти ручку, красивый!
Коряк Иванов выронил кашалотский амулет и причудливо выругался на великом и могучем.
– Гришенька, милай! – кричала бабушка, пританцовывая. – Спасибо тебе, золотой! Ясная жизнь начинается! Прадедушка-то у меня цыган был! А бабку Ядвигой звали. Эх, ромалы! – кричала Евдокия Никитична. – Ще польска не сгинела!
Первым дар речи обрел дядя Гриша.