Европа. Два некролога - Страница 8

Изменить размер шрифта:

   — эфирного — христианства мысли мы ожидаем мучеников мысли. В начинающихся гонениях на мысль взыскуем мученических свидетельств мысли. И, осененные светом познания, что Христос нынче являет себя всюду, где наблюдение вещей и мышление о вещах отвечают действительности вещей, мы говорим вместе с Мейстером Экхартом, что предпочитаем быть с Христом в аду, чем без Него на небе.

   2. Между двух варварств

В антитетике культуры и варварства определяющей оказывается не противопоставленность, а связь. Между тем строгий метод заменен здесь неким игровым шаблоном, согласно которому всё прочитывается и оценивается сквозь политически мутную призму отношения «друг–враг». Именно: культуре противопоставляется варварство в качестве некой чуждой и самостоятельной силы, которая то побеждается культурой, то побеждает её. Фатальным в этом грубо сколоченном потребительском манихеизме, играющем с некоторого времени роль универсальной отмычки объяснения, оказывается, пожалуй, то, что и сам он культурного происхождения. Это значит: варварство, как член оппозиции, не автономно, а культурно sui generis; сама культура делит себя на культуру и варварство, чтобы воздать должное прадревней теологии богочертовщины, лежащей в истоках нашего мышления и обусловливающей все наши суждения.

Таков первородный грех этой исторически унаследованной и захиревшей духовности, волею которой мы, с одной стороны, всегда и при всех обстоятельствах мыслим черно–бело, бинарно, дуалистически, альтернативно, а с другой стороны, ухитряемся при этом ставшем уже привычкой дуальном мышлении верить в тринитарного Бога. Грек Аристотель, изобретший нам логику, чтобы с помощью принципа исключенного третьего принести мир, как троицу, в жертву двуликому злу, мыслил, во всяком случае, ничуть не менее богопротивно, чем, с позволения сказать, отцы–пустынники Запада и Востока. Но Аристотель был язычником, логическим разбойником, распятым на кресте созданной им бинарной логики с ежемгновенно открытой возможностью очутиться однажды с исключенным им Третьим в раю. Мы же, еще и на исходе второго христианского тысячелетия притворяющиеся христианами, казалось бы, и по сей день чужды желания обратить взор на действительность Воскресшего. Наш homo logicus, носящий имя Кай, способен быть либо живым, либо мертвым, и ни в коем случае вместе живым и мертвым, или лучше: живым, ибо мертвым. Не будем обманываться: исключенное третье есть исключенный дух.

Что удивительного, если логически деклассированный дух мог находить себе на Западе прибежище разве что в гостеприимном юморе острословов, скажем, в следующей шутке того же Шамфора: «Одни говорят, что кардинал Мазарини умер, другие — что он жив. Что до меня, то я не верю ни в то, ни в другое»[32]. Этой остроте усмехаемся мы, не подозревая, что в ней затронуты корни нашего существования. Бездуховный мир преклоняется перед идолом непротиворечивости, назначая себе быть либо живым, либо мертвым. Маятник нашего ума качается между Богом и Дьяволом, Небом и Землей, Добром и Злом, Другом и Врагом, Западом и Востоком, короче, между Сциллой и Харибдой или, если угодно, между Люцифером и Арима- ном. Но Дух Мира, именуемый Христом, отождествляет себя как tertium с самим противоречием. Нашей любви к Логосу предстоит здесь тяжелое испытание: не дать уличить себя школьной логике. Ибо если сравнить, к примеру, два следующих высказывания из Евангелия от Иоанна: «И знаете меня, и знаете, откуда Я» (7:28), «Не знаете, откуда Я, и куда иду» (8:14), то было бы плоской просветительской шуткой уличить Логос мира в логическом противоречии — к вящей славе мирового логика Аристотеля. Не кто иной, как Мефистофель, выливает нам (милостью творца своего, Гёте) ушат холодной воды на наши логическо–псевдохристианские головы — там, где мы готовы уже уверовать в happy end трагедии Фауст. Его реплика при виде римско–католического сонма ангелов, отвоевывающих пением и розами энтелехию Фауста, вполне заслуживает того, чтобы быть включенной в обязательную программу каждого богословского семинара:

Наивничают, тайно строя глазки,
Чтобы обставить нас не в первый раз!
Ведь это — черти, как и мы, но в маске,
Оружьем нашим побивают нас.

(перевод Б. Пастернака)

Духовнонаучные ангелы, не те, что поют в церковном хоре, а те, что суть Христовы мысли, позволяют мыслить себя не бинарно, но исключительно контрадикторно. Когда- нибудь — «после потопа» — начнут догадываться, что на логических мальчиках для битья вроде «кардинала Мазарини» добрые граждане христианского Запада срывали лишь свою бессильную злобу на Дух.

Варварство, как противополюс культуры, возможно лишь в самой культуре и силою её, как плоть от её плоти. Нельзя упрощать дело настолько, чтобы признавать культурную прописку только за чертящим свои фигуры на песке математиком и отказывать в ней убивающему его солдату. Оба — жертва и палач — движутся в пространстве культуры и повязаны одним культурным узлом. Можно было бы сказать, что математик, сумей он столь же объективно и беспристрастно отнестись к моменту собственной гибели, как к своим геометрическим фигурам, должен был бы приветствовать в лишающем его жизни оружии собственную технически опредмеченную мысль. (В имажинистском мире сновидения команда физиков–атомщиков из штата Невада в момент сброса бомбы оказывается в Хиросиме.) Есть нечто обескураживающе циничное в позе ученых мужей, которые — в эпоху атомной бомбы — по–своему исповедуют «принцип дополнительности», дополняя научные шабаши обязательным резонансом морально–гражданских отрыжек, по принципу: сперва бомба, потом всякого рода членства в «комитетах по защите мира». То, что называют варварством, есть, таким образом, лишь частный случай культуры, или некая функция культуры.

Нужно было бы действительно быть простаком, чтобы потворствовать расхожей мифологии, согласно которой добрые чудаковатые гении–недотроги воздвигают города и памятники, а злые дикари потом их разрушают. Так выглядит это в оптике музейного смотрителя. Но культура несводима к музеям. Культура оставляет за собой музеи как улики. Парафразируя известное бонмо вульгарного материализма, можно сказать, что культура выделяет музеи, как слюнная железа слюну. Невероятным и во всех смыслах неверифицируемым было бы предположить обратное, именно: слюнную железу, выделяемую слюной. Если культура может существовать в музеях, то оттого лишь, что сами музеи существуют в культуре (именно как её ставшее). Честь и хвала музеям в мире, зараженном демократическим бешенством; надо воздать должное случайности, если иному посетителю Лувра снова не взбредет в голову воспользоваться своим freedom from want [33]как раз перед Джокондой и не плеснуть в нее (теперь уже покрытую стеклом) кислотой! Там, где культура, геральдический знак которой змея, всякий раз сбрасывает кожу, возникают памятные места, как хранилища и саркофаги её гремушек. Она становится ценностью, украшением, экспонатом, и участь её с того момента — участь всех прекрасных вещей: быть сфотографированной, размноженной, проданной с молотка, подделанной, заболтанной, засмотренной до дыр, спародированной, украденной, разбитой, сожженной. Римские туристы в Афинах, равно как и американские туристы во Флоренции, наслаждаются красивыми вещами и досадуют, что последние непродаваемы и нетранспортабельны. Но там, где на одних стенах вывешены произведения искусства, а на других

   — огнетушители, пахнет горелым (за вычетом музеев, где огнетушители представляют большую художественную ценность, чем экспонаты). Культуру убивают, чтобы, мертвую, застраховать её от несчастных случаев. Старая живопись должна быть заперта в музей и демонстрироваться за пуленепробиваемым стеклом, в то время как современной живописи любо на полотнах, на которых наследили обезьяны.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com