Евангелие от Пилата - Страница 22
— Если этому человеку более тридцати лет, то, значит, он уже заставил говорить о себе. Он уже начал свое дело. Вы слышали о ком-нибудь таком?
Кратериос заговорил первым:
— Я знаю кучу глупцов, которые мечтают править миром. У некоторых есть город, у других — область, но не вижу ни одного из таких надутых гусей, который мог бы исполнить свою мечту. Мечту, которую я считаю идиотской, само собой разумеется.
Лысый поэт, критский торговец, мальтийский банкир и галльский судовладелец пребывали в раздумье. Все они встречали стоящих, тщеславных людей, но ни один не обладал способностью реализовать предсказание.
— А ты, Пилат? — спросил меня Фавий. — Видел ли ты людей, способных завоевать мир?
Клавдия уставилась на меня, словно у меня был ответ. Я пожал плечами:
— Иудея не лучшее место для поиска такого человека. Здесь от нас хотят избавиться зелоты, но они евреи, истинные евреи, и считают, что принадлежат к избранному народу. Их не интересует завоевание мира, они презирают всех остальных и думают только о себе. Евреи — один из редких народов, кто не стремится к завоеванию других. Это странный, замкнутый, самодостаточный народ. Здесь ты найдешь местных героев, но они не из тех, кто скроен по меркам властителей мира. К тому же боюсь, что разочарую тебя. Если передо мной предстанет новый Александр, я буду сражаться с ним. Я защищаю Рим.
— Рим не вечен.
— О чем ты говоришь, Фавий? Ты и в самом деле ведешь себя как избалованный ребенок.
— Быть может. Мне наплевать, что я римлянин, римлянин из Рима, что принадлежу к могущественной семье. Я жду от жизни иного, но сам не знаю, чего именно. Я жду этого человека. Все, что я делал в жизни, было тщетой и суетой, я соблазнял, наслаждался женщинами, тратил деньги, а теперь ощущаю невероятную усталость. Мне кажется, что жизнь моя не будет столь бесполезной, если я встречусь с этим человеком.
Он повернулся к своей сестре, побледневшей так, словно кровь отлила от ее губ и век.
— Кажется, мой рассказ тебя разволновал, Клавдия.
— Больше, чем ты думаешь, Фавий. Больше, чем ты думаешь.
Критский торговец перевел разговор на недавний скандал с дельфийской пифией, молодой женщиной, считавшейся непревзойденной предсказательницей, пока не вскрылось, что ответы ей подсказывал генерал Тримарк, чтобы навязать свою политику. Дискуссия разгорелась с новой силой. Я искоса следил за Клавдией, молчаливой и задумчивой, бледной, как голубая луна. Она впервые отказалась от роли хозяйки дома и равнодушно позволяла волнам разговора умирать у подножия ее ложа.
Когда гости разошлись, я подошел к ней, испытывая беспокойство:
— Что происходит, Клавдия? Ты плохо себя чувствуешь?
— Ты слышал, что говорил Фавий? Оракулы единодушны. Они говорят о ком-то, кого мы знаем, о ком-то, кого ты опасаешься. Я была очень удивлена, что ты не обмолвился о нем ни словом.
— О ком? О Варавве? Варавве далеко не уйти, я опутал его сетью своих соглядатаев. Кроме того, этот разбойник думает только об Израиле.
Впервые я чувствовал, что раздражаю Клавдию. Она закусила губы, чтобы не оскорбить меня, и холодно оглядела с головы до ног:
— Пилат, оракулы говорят об Иешуа.
— Об Иешуа? Колдуне? Но он умер.
— Он в том возрасте, о котором вещают оракулы.
— Он умер!
— Он ведет за собой всех. Без оружия, без тыла он создал свою армию верующих.
— Он умер! На кресте, где я велел прибить дощечку «Иешуа, Царь иудейский». На этом заканчивается его история.
— Его слова обращены не только к евреям. Они обращены к самаритянам, египтянам, сирийцам, ассирийцам, грекам, римлянам — ко всем.
— Он умер!
— Когда он говорит о Царстве, он говорит о всеобщем царстве, где примут каждого, куда пригласят каждого.
— Он умер, Клавдия, слышишь меня. Он умер!
Я проорал эти слова.
Голос мой пронесся по дворцу от зала к залу, от колонны к колонне, и гнев мой постепенно затих.
Клавдия подняла на меня глаза. Она наконец услышала меня. Губы ее задрожали.
— Мы убили его, Пилат. Отдаешь ли ты себе отчет в этом? Быть может, это был он, а мы его убили?
— Это был не он, поскольку мы его убили.
Клавдия задумалась. Мысли ее превратились в стрелы, которые вонзались в кости черепа. Ей было плохо. Ей хотелось заплакать. Она рухнула в мои объятия и долго рыдала.
Сейчас она лежит в нескольких локтях от меня, а я пишу тебе. Ее хрупкое сложение и яростная натура позволяют ей легко бросаться в крайности. Она страстно негодует, а потом глубоко засыпает. Такие приливы и отливы мне противопоказаны. У меня темперамент умеренный, медлительный, не бросающий меня из одной противоположности в другую. Я меньше возмущаюсь, но и отдыхаю меньше. Бездна неумеренного гнева или успокоительного сна далека и недоступна мне. Я иду по узкой дощечке и ощущаю себя довольно уютно между двумя крайностями. Иногда мне хочется оступиться…
А пока сердечно целую тебя, мой дорогой брат. Вскоре сообщу тебе новости о Кратериосе, который решил немного погостить в Иерусалиме. Пока я не решу эту загадку с исчезнувшим трупом, у меня будет возможность встречаться с ним, а потом я расскажу тебе о его экстравагантных выходках. Береги здоровье.
Не хотел бы вновь пережить события того дня, о котором тебе сейчас расскажу. Думаю даже, что впервые в нашей переписке мне хотелось бы оставить эту страницу чистой, ибо мне неприятно вспоминать в этом послании о случившемся. И все же чувствую, что, если опущу рассказ об этом дне, завтра вообще не стану тебе писать, не стану писать и послезавтра. Чернила на моем пере высохнут, голос мой умолкнет, а ты потеряешь брата. А потому постараюсь, преодолев неимоверное отвращение, в подробностях описать этот день, не прерывая нити повествования, ибо эта нить, натянутая между Иерусалимом и Римом, есть нить нашей дружбы.
На заре центурион Бурр попросил принять его. Я надеялся, что он сообщит мне о том, что найден труп колдуна. Я действительно приказал — говорил ли я тебе? — произвести ночью тщательнейший обыск в домах Иерусалима. Мои люди не должны были говорить, кого ищут — иначе слух о таинственном исчезновении был бы непомерно раздут, — они должны были открывать любые двери, любые сундуки и хранилища, в которых можно было бы спрятать труп.
Бурр стоял передо мной, застыв. На подбородке его синела щетина, волосы были покрыты пылью, а глаза покраснели от усталости. Он провел всю ночь в поисках и не успел освежиться и вымыться перед встречей со мной.
Он не сообщил новостей о трупе. Но он напал на след. Он случайно наткнулся в харчевне на стражей, охранявших могилу. Они пили вино и вряд ли привлекли бы внимание Бурра, не будь перед каждым из них по тридцать сребреников. Это была огромная сумма, жалованье за несколько месяцев, и деньги насторожили Бурра. Им заплатили. Почему? За какие дела? Или за бездействие? За какие-то слова? Или за молчание? Их следовало допросить.
Я вместе с Бурром спустился в караульную. Мы зажгли факелы, потому что утро разгоралось с ленцой, потом привели двух евреев, а вернее, их подтащили ко мне, ибо они так напились, что даже не соображали, что находились перед прокуратором.
— Откуда у вас эти деньги?
— Кто ты?
— Друг.
— У тебя есть выпить?
— Кто дал вам эти деньги?
— …
— Зачем?
— …
— Вы мне ответите, клянусь Юпитером!
— У тебя правда нет выпивки?
Мы с Бурром обменялись удивленным взглядом: они были наполнены вином, как амфоры. Из них нельзя было ничего вытянуть, кроме пота с запахом кислятины.
Я велел дать им кувшин с вином. Они набросились на питье и осушили кувшин с жадностью верблюдов после долгого странствия по пустыне.
Я машинально подбрасывал в руке кошельки с деньгами, как вдруг меня буквально озарило. Тридцать сребреников! Это число о чем-то мне говорило… Ну да! Такова была цена любого предательства, выдачи преступника, доноса. Эти деньги вносили свой распорядок в жизнь Иерусалима. Несколько дней назад мои люди обнаружили такие же деньги на теле висельника, которого вынули из петли. То был Иегуда, казначей Иешуа, продавший Кайафе своего учителя за эти жалкие гроши.