Евангелие от Иисуса - Страница 9
Иосиф между тем решил сам для себя, что нужно бы помириться со старым Симеоном, и решил так не потому, что за ночь доводы его лишились в его глазах былой убедительности, – все же воспитан и наставлен был он в почитании старших и тем более стариков, которые ясностью ума и здравомыслием суждений платятся за то, что прожили так долго и новая, молодая поросль их зачастую в грош не ставит. И вот он приблизился к Симеону и смиренно произнес: Прости меня, если давеча речи мои показались тебе дерзкими и наглыми, ибо у меня и в мыслях не было отказать тебе в уважении, но сам знаешь, как это бывает – слово за слово, за хорошим – дурное, и в итоге всегда наговоришь лишнего. Симеон слушал, слушал, не поднимая головы, и наконец ответил так: Прощаю. Иосиф за свой великодушный порыв вправе был бы ожидать от упрямого старца и более приветливый ответ и, все еще не теряя надежды услышать слова, которые заслуживал, довольно долго шел и далеко прошел рядом с ним. Однако Симеон, уставясь себе под ноги, делал вид, что не замечает его, покуда плотник, осердясь – и ведь за дело, – не махнул рукой, как бы собираясь прибавить шагу. Тогда старик, сделав вид, что вдруг очнулся от важной думы, нагнал Иосифа, ухватил его за край одежды и сказал: Постой. Удивленный, Иосиф обернулся. Постой, повторил старик и сам остановился. Все прочие путники миновали их, и они остались на дороге вдвоем, словно на ничейной земле, между удалявшимися мужчинами и еще не приблизившимися женщинами. Над толпою их покачивалась в такт ослиному шагу голова Марии.
Они вышли из долины Изреель. Дорога, огибая скалистые валуны, медленно поползла вверх, в горы Самарии, на запад, вдоль горной гряды, за которыми, спускаясь к Иордану и простираясь южнее, пылала незаживающая и давняя рана Иудейской пустыни – земли, вожделенной для многих и многих, но так и не знавшей, кто же владеет и обладает ею. Постой, сказал Симеон, и плотник, внезапно оробев, повиновался. Женщины были уже невдалеке. Старик снова зашагал по дороге, продолжая, словно силы покинули его, держаться за Иосифа. Вчера ночью, сказал он, перед тем как я уснул, было мне видение. Видение? Да, но не обычное, когда предстают перед тобой предметы и люди, а видел я как бы сокрытое за словами – за теми, что произнес ты, помнишь? – что если сын твой не родится в срок, отведенный для переписи, то, значит, Господь не хочет, чтобы римляне знали его и внесли в свои списки. Да, я так сказал, но видел-то ты. Не знаю, что видел я, – меня словно бы вдруг обуяла уверенность в том, что римлянам лучше бы не знать о существовании твоего сына, чтобы вообще никто ничего не ведал о нем, и, если все же придет он в этот мир, лучше будет, чтобы прожил он отмеренное ему без славы и без скорбей, вон как те мужчины, что удаляются от нас, и как те женщины, что к нам приближаются, чтобы прожил он безвестным, как любой из нас, до смертного своего часа и даже после него. Какая же иная участь уготована может быть сыну простого плотника из Назарета, кроме той, о которой ты сказал сейчас? Нет, Иосиф, не ты один распоряжаешься жизнью его. Ну разумеется, на все воля Божья, так было спокон веку, так привыкли мы верить, и все же, Симеон, расскажи мне еще о моем сыне, что еще узнал ты о нем? Ничего, ничего, кроме этих твоих слов, но только они, будто при вспышке зарницы, обрели иной смысл: так иногда взглянешь на яйцо – и провидишь в нем цыпленка. Господь делает, что хочет, хочет то, что делает, в Его руках судьба моего сына, я тут ничего не могу. Это так, но есть еще несколько дней, когда власть над нерожденным ребенком делит с Господом и мать. Верно, а потом, если родится сын, будет над ним власть моя и Господа. Или только Господа. Как и над всеми. Нет, не над всеми, иными владеют и Бог и Дьявол. А как же это узнать? Если бы Закон не предписывал женщинам хранить молчание, то они, измыслившие первый грех, который породил и все прочие, быть может, поведали бы то, что тебе надо знать. А что мне надо знать? Какая часть плода, вынашиваемого ими, от Бога, какая – от Сатаны. Я не понимаю тебя, Симеон, ты ведь вроде говорил о сыне моем. Не о твоем сыне, а о женщинах и о том, как производят они на свет нас всех, ибо кому же, как не им, знать, что любой из нас и мал и велик, что в каждом из нас заключено добро и зло, мир и война, ярость и кротость.
Иосиф оглянулся назад, увидел Марию на осле, а перед нею – мальчугана, сидящего верхом, по-мужски, и на миг ему представилось, что это его сын, и жену свою, подвигавшуюся вперед в разросшейся толпе женщин, он увидел словно бы впервые. В ушах его все еще звучали странные слова Симеона, но все же плохо верилось, что так много зависит от женщины, по крайней мере, его собственная жена никогда и ничем, даже ничтожным намеком не давала ему понять свои особенности и отличия от всех прочих. Но уже в следующий миг он отвернулся, ибо, вспомнив того нищего с его светящейся землей, задрожал и затрясся с головы до ног, волоса стали дыбом, и озноб пробежал по спине, и, снова обернувшись к жене, увидел Иосиф ясно, своими глазами увидел рядом с нею мужчину роста столь высокого, что женщины вокруг не доходят ему даже до плеча, и по этой примете безошибочно определил того самого бродягу, которого никогда прежде видеть не мог. Он глянул еще раз – но тот со всей непреложностью шел в толпе женщин, чего быть не могло, и взяться ему там было неоткуда. Иосиф хотел было попросить и Симеона взглянуть назад, подтвердить или опровергнуть такие ни с чем не сообразные чудеса, но старик уже прошел вперед, он сказал то, что должен был сказать, и теперь нагонял своих родичей, желая из пророка вновь стать всего лишь старейшиной рода. И тогда плотник, не найдя свидетелей, решил поверить собственным глазам и опять взглянул в сторону жены. Но рядом с нею уже никого не было.
По направлению к югу двигались они через всю Самарию и шли, говоря военным языком, форсированным маршем, причем одним глазом смотрели на дорогу, а другим с тревогою озирали окрестности, ибо опасались проявлений враждебности, вернее, недоброжелательности со стороны местных жителей – злокозненных и погрязших в ереси потомков ассирийских насельников, появившихся в этих местах во времена Салманасара, царя Ниневии, после изгнания и рассеяния двенадцати племен Израилевых, и много было в них от иудеев, но еще больше – от язычников, ибо священным законом над собой признавали лишь Пятикнижие Моисеево и утверждали, вообразите только, что Господь избрал для Храма своего не Иерусалим, но лежавшую на их землях гору Геризинскую. Как ни спешили путники оставить этот враждебный край, а все же две ночи пришлось им провести в чистом поле, выставив дозоры, чтобы не могли незамеченными подобраться к ним самаряне, от которых жди чего угодно – они на все способны, они в глотке воды откажут умирающему от жажды человеку, даже если человек этот – чистейший иудей по крови, а что касается всем известного исключения[1], то оно на то и исключение, чтобы подтверждать правило. И столь сильна была тревога наших путников, что мужчины, вопреки обыкновению, разделились надвое, спереди и сзади прикрывая женщин своих и детей от оскорблений, а то и чего похуже. Однако самаряне в те дни настроены были отчего-то миролюбиво и, встречаясь с нашими галилеянами на дороге, ограничивались лишь злобными взглядами да бранными словами, а о том, чтобы напасть из засады на безоружных и оробелых людей или закидать их камнями, и речи не было.
Неподалеку от Рамалы, где, по заверениям тех, кто наделен был самой горячей верой или самым острым обонянием, уже ощущалось благоухание святости, исходящее от Иерусалима, покинул спутников Симеон со своими домочадцами, так как ему – ранее мы об этом упоминали – предстояло проходить перепись в одной из здешних деревень. Распрощались посреди дороги, напутствуя и благословляя друг друга, женщины семейства Симеонова одарили Марию сотнями советов, а каждый из них, как известно, есть сын опыта, и они расстались: одни стали спускаться в долину, где скоро найдут отдохновение от тягот четырехдневного пути, другие же направились в Рамалу, и на тамошнем постоялом дворе проведут они наступающую ночь. А уж в Иерусалиме оставят их и прочие назаретяне, большая их часть направится в Бершеву, куда дороги им будет еще два дня, а плотнику с женою идти надо дальше, в Вифлеем. В суматохе прощальных напутствий и объятий Иосиф отозвал Симеона в сторону и со всей почтительностью спросил, не припомнилось ли тому за это время еще что-нибудь из бывшего ему видения. Я же тебе говорил, не видение это было. Да что бы ни было, мне хочется знать, какая судьба ждет моего сына. Ты и свою собственную судьбу знать не можешь, хоть и стоишь тут и говоришь со мной, как же узнать судьбу того, кого еще и на свете нет. Духовным зрением дальше видится, потому я и счел, что ты, кому Господь отверз глаза на то, что явлено лишь избранным, проник в такую даль, где для меня лишь непроглядный мрак. Быть может, о судьбе твоего сына тебе не дано будет знать никогда, твоя же собственная, быть может, исполнится уже скоро, не задавай вопросов и наперед не загадывай, живи днем нынешним. И с этими словами Симеон возложил правую руку на голову Иосифа, пробормотал благословение, никем не расслышанное, и пошел к своим, ибо те уже ждали его. Извилистой тропой начали они спускаться в долину, где в самом низу противоположного склона, почти незаметная среди камней, так и лезших из земли, будто неупокоенные кости, стояла деревня Симеона. Больше Иосиф о нем не слышал ничего, кроме того, что старик умер еще до переписи, но и эта весть дошла до него гораздо позже.