Евангелие ежа - Страница 4
Нет доказательств, что такая сделка состоялась наяву, - разве только сам факт, что Корней Чуковский уцелел при тирании, репрессиям не подвергался, даже сподобился мелких милостей (его дочь в книге "Прочерк" задалась вопросом: почему? ответила: не знаю, - стало быть, у Корнея Ивановича спросить не решилась). Дневниковая запись, которую сейчас я приведу, очень похожа на конспект кошмара, - но не более, чем многие другие страницы дневника Корнея Чуковского, в том числе правдивые бесспорно. Был ли искуситель, была ли подпись, или все это Корнею Ивановичу просто привиделось в ночь на воскресенье 30 июня 1968, но ход судьбы он понимал так: он предал свои сказочные стихи за это у него отняли Мурочку:
"Когда в тридцатых годах травили "Чуковщину" и запретили мои сказки - и сделали мое имя ругательным, и довели меня до крайней нужды и растерянности, тогда явился некий искуситель (кажется, его звали Ханин) - и стал уговаривать, чтобы я публично покаялся, написал, так сказать, отречение от своих прежних ошибок и заявил бы, что отныне я буду писать правоверные книги - причем дал мне заглавие для них "Веселой Колхозии". У меня в семье были больные, я был разорен, одинок, доведен до отчаяния и подписал составленную этим подлецом бумагу. В этой бумаге было сказано, что я порицаю свои прежние книги: "Крокодила", "Мойдодыра", "Федорино горе", "Доктора Айболита", сожалею, что принес ими столько вреда, и даю обязательство: отныне писать в духе соцреализма и создам... "Веселую Колхозию". Казенная сволочь Ханин, торжествуя победу над истерзанным, больным литератором, напечатал мое отречение в газетах, мои истязатели окружили меня и стали требовать от меня "полновесных идейных произведений". В голове у меня толпились чудесные сюжеты новых сказок, но эти изуверы убедили меня, что мои сказки действительно никому не нужны - и я не написал ни одной строки. И что хуже всего: от меня отшатнулись мои прежние сторонники. Да и сам я чувствовал себя негодяем.
И тут меня постигло возмездие: заболела смертельно Мурочка. В моем отречении, написанном Ханиным, я чуть-чуть-чуть исправил слог стилистически и подписал своим именем..."
В печати никакого отречения, насколько я знаю, не было. Ханин этот, говорят, был - и в 1937 расстрелян. Отречения тогда никого не спасали, "веселые колхозии" - тоже. Впрочем, ведь и "колхозий" Корней Чуковский не сочинил ни одной - вообще не опускался до пошлостей, дальше наивностей не шел. Не стану гадать, к чему этот самооговор; там есть еще такая фраза: "И мне стало стыдно смотреть в глаза своим близким". Вину он, скорей всего, придумал. Либо, наоборот, зашифровал, связав с инцидентом заведомо нелепым и незначительным. Катастрофа-то - была: стихи с тех пор сделались бездыханны.
Все это, в сущности, парафраза некрасовского стихотворения "Поэт и гражданин" (месть возлюбленной классики, рыдавшей в мозгу, как совесть!):
И что ж?... мои послышав звуки, Сочли их черной клеветой; Пришлось сложить смиренно руки Иль поплатиться головой... ...> Ах! Песнею моей прощальной Та песня первая была! Склонила Муза лик печальной И, тихо зарыдав, ушла. ...> О, Муза! Гостьею случайной Являлась ты душе моей, иль песен дар необычайной Судьба предназначала ей? Увы! Кто знает? Рок суровый Все скрыл в глубокой темноте...
Поразительно и ни с чем не сообразно: в томе лирики Некрасова под редакцией К. И. Чуковского (Гиз, М.-Л., 1930) этого стихотворения - самого знаменитого - нет как нет.
Ну вот. Надеюсь, все вышеизложенное разъяснит надменному потомку тональность этой переписки, особенно в послевоенной части: как бы два усталых робота извещают друг друга о ходе работ - и что отдельные узлы совсем проржавели.
Барбитураты
Виноваты,
Что мы с тобой дегенераты.
Закон литературной поденщины: вечно догоняешь самого себя - и все время отстаешь, как от черепахи - Ахилл.
И, главное, никто не заставляет: и бедность отпала, и со славой все решено (у каждого по-своему), а все равно из наслаждений жизни, кроме стихов, по-прежнему ничего не надо - разве только, если повезет, немного поспать: чтобы голова была свежа, чтобы в ней слова быстрей вращались.
Впрочем, Корней Иванович пристрастился еще к детективам и коллекционировал в уме способы убийства.
Но только в свободное время, в последней трети жизни, когда он уже перестал служить сам себе литагентом и охотиться за издательскими договорами; когда уже и договоры, и корректуры доставляли ему на дом, и он при помощи преданного секретаря тщательно, усердно, с душой и талантом, со вкусом вытравлял из сочинений первой трети несоветские слова - вставлял советские, и выпрямлял прежние мысли - перековывал, так сказать, крючки на гвозди.
(Наиболее потрясающий памятник этого нечеловеческого труда - "Мастерство Некрасова": незабываемо яркие давнишние догадки сделались невидимы "в свете работ товарища И. В. Сталина по вопросам языкознания" - текст матовый, как потолок палаты в клинике ЦК КПСС).
С изданиями 1930-40-х годов приходилось поступать наоборот: поскольку тезис, например, о классовой сущности художественного перевода оказался уж слишком прям и груб. Корней Чуковский вычеркивал такие тезисы, вставлял все новые и новые другие, иллюстрировал их новыми цитатами.
А также правил и правил собственные бесчисленные переводы, и еще выводил мемуары из дневника. И все это прямо из-под рук рвали в печать, в печать, - ни минуты покоя.
Дочь выговаривала ему:
"Твой рабочий план меня ужасает. Зачем себя так терзать? Я твердо уверена, что работа создана не для того, чтобы ее "кончить", а чтобы извлекать из нее счастье. Всего все равно не напишешь - ни ты, никто..."
А сама торопилась, как будто и для нее найдется типография: "Записки об Анне Ахматовой", "Спуск под воду", "Прочерк" - авось хоть в каком-нибудь 2006 прочтут и поймут все, чего она так и не поняла, например: зачем лгут, мучают, убивают?
Она заглядывала Злу в лицо, рассматривала в упор, запоминая мерзкие подробности, - но не понимала, и соблазна не было - понять; принцип Зла ей был чужд и скучен; как представить сознание тиранозавра? Столь же отвратительная задача, сколь безнадежная.
У нее были идеалы - кое в ком олицетворенные. Но и своих великих людей, при всем желании, она не постигала до конца: героизм не натягивался на гениальность, хоть плачь.
Недоумение придает прозе Лидии Чуковской завораживающую силу.
Бездарные безумцы сживают со света и сводят с ума друг друга и кого попало, но с особым сладострастием - поэтов и гениев, - и скрывают это - то есть Правду - от всех еще не погибших, от нормальных пока людей, от простых. Ей мерещилась целая страна таких людей - нормальных, значит - хороших. И что ее долг - во что бы то ни стало спасти для них Правду - собственным здравым рассудком и твердой памятью.
А для себя - для себя она сочиняла стихи:
Среди площадной и растленной
Из всех рупоров, наизусть!..
Ты вправду бываешь надменной,
Лишенная голоса грусть...
В новом собрании сочинений Корнея Чуковского - пятнадцать томов. Лидия Чуковская вряд ли написала намного меньше. Не знаю, сколько на двоих досталось им счастья. Но виденья, непостижные уму, были у обоих.
Отец построил игрушечный рай для голоса с детьми. Дочь растопила дыханием корку лжи на окошке в ад.
Этого достаточно, чтобы и через двести лет их не забыли, чтобы заглянули даже в переписку.
Вдруг, внезапно, посреди низких подробностей так называемого литературного быта (увлекательнейших! битва бактерий под микроскопом! какие жалкие примеры негодяйства!) - мелькнут несколько слов будто другого измерения:
"У нас был еж. Он умер. Мы похоронили его. А он ушел из могилы через два часа..."
Петербург