«Это просто буквы на бумаге» Владимир Сорокин: после литературы - Страница 51
– Наташа… Наташенька… господи… загнила-то… загнила-то как…
Фонарик задрожал в Санькиной руке.
– За месяц… за месяц… Наташенька… любушка…
Шокирующе-остраняющие детали усиливают результирующий эффект максимального читательского напряжения от прочитанного:
Из почерневшей ноздри мертвеца выползла маленькая многоножка и, быстро пробежав по губам, сорвалась за отворот жакета[395].
Эффект остранения достигает кульминации в сцене последующего соития с трупом. В предельной деталировке нарратива кроется один из центральных приемов, заимствуемых Сорокиным из предыдущих модернистских эпох, которые также использовали сходный принцип радикального текстуального остранения и разрыва с устоявшимися табу. Изначальный протомодернистский ur-текст, который здесь приходит на ум в первую очередь, – это бодлеровский лошадиный кадавр из «Les Fleurs du mal», где употребляется чем-то похожий способ общения с читателем. Бодлеровский текст, опубликованный в 1861 году («Une charogne»), представляет собой ныне ставшее каноническим описание лошадиной туши, создающее инфернально-порнографический, смутно-антропоморфный образ, ставший одним из самых знаковых образов модерна:
У Сорокина мы находим чем-то близкий «поэтический рассказ»:
Он опустился на колени и стал трогать ее пах.
– Вот… милая моя… вот…
Пах был холодным и жестким. Санька стал водить по нему пальцем. Неожиданно палец провалился куда-то. Санька вытащил его, посветил. Палец был в мутно-зеленой слизи. Два крохотных червячка прилипли к нему и яростно шевелились. Санька вытер палец о штаны, схватил бутылку и вылил водку на пах: – Вот… чтоб это… <…> Он стал двигаться. Член тяжело скользил в чем-то холодном и липком[397].
Доминанта всего этого сборника, который можно рассматривать как своего рода сумму приемов авангардно-шокирующего остранения, воплощается в радикальной смене интонирования и смысла в рамках каждого текста. Иначе говоря – в резком изменении стиля нарратива от соцреализма к брутальному сюрреализму, представляющему собой смесь из батаевской порнолатрии, джойсовского потока сознания, заклинательной глоссолалии и «чисто-русского безумия» (в терминологии Сергея Курехина)[398]. Можно дискутировать о том, насколько достоверной выглядит эта сорокинская карнавализирующая стилизация под соцреализм. Как справедливо отмечают критики, «Первый субботник» был преднамеренно «построен как бы по канонам официальной советской литературы среднего уровня», поскольку автора «привлекала возможность манипуляции с этим жестким каноническим стилем»[399].
Эффект остранения здесь настигает читателя в ту секунду, когда реальность «перещелкивается» (термин Павла Пепперштейна) и переходит в особое состояние концептуалистского онейроида, где буйство брутальной перверсивности выталкивает читательскую перцепцию в пространство рецептивной иномирности. «Советское» вступает в гротескное диффузное взаимодействие с «бесцензурностью чернушного» и обсценно-пропедевтического, просветляюще воздействующего на изначально ничего не подозревающего читателя.
Другой важный опыт радикального остранения, относящийся к раннему периоду творчества Сорокина, связан с романом «Норма», который был написан в 1979–1983 годах (впервые опубликован в 1994-м)[400]. Главным элементом приема остранения в романе служит значимая социальная обязанность, распространяющаяся на всех его персонажей: осознанная необходимость поедания спрессованного брикета человеческих фекалий, именуемого «нормой». Ежедневная норма фекалий гротескно пародирует «норму плана»[401], повсеместно распространенную на большинстве советских предприятий той поры. Этот антираблезианский нарратив может считаться одним из ключевых (и «знаковых») в раннем творчестве Сорокина. Начинаясь реалистически-кафкианским образом (ср.: «Процесс»): «Бориса Гусева арестовали 15 марта 1983 года в 11.12…»[402], текст романа осознанно эксплуатирует эстетику, уже знакомую читателю по «Первому субботнику». Миметическое полотно приторно-отчетливого описания установленного порядка действий как бы остраняюще оттеняет абсурдную повинность пережевывания прессованных фекалий, предписанную обществом:
Минут через сорок Георгий осторожно подвел ложку под разбухший кусочек нормы и вынул его из помутневшей воды.
Екатерина Борисовна мыла тарелки.
Георгий понюхал кусочек, лизнул.
– Что-то запаха никакого, теть Кать…
…
– Открой хоть окно, что ли! – Денисов зло посмотрел на жену. – Вонища, черт знает…
Светлана Павловна отодвинула тюлевую занавеску, стала открывать окно. Денисов склонился над нормой, понюхал.
– Господи… мерзость какая… откуда они такую вонючую берут…
– Это из интерната Первомайского, откуда еще…
– Гадость какая… черные комки какие-то…
– Ты нос зажми да проглоти. В первый раз, что ль, ешь[403].
Помимо центрального мотива поедания «нормы», роман содержит смежные стилистические «сюжетные линии» нагнетаемого шока, направленные на дальнейшее утверждение целенаправленного остранения читателя. Реалистическое, «традиционное» начало романа дробится на мелкие и не связанные между собой автономные фрагменты и перетекает в уже знакомый нам по «Первому субботнику» «кошмарный поток сознания», где сюрреализм граничит с порнолатризмом:
Припудрив ранки квасцами, он сел за машинку и печатал, как дятел и, как курва слепая, стучал, мне мозги все распятил, пищеблоком своим докучал, пренатальный ребёнок, дзен-буддист, шизофреник, дурак, образован с пелёнок, но по сути – полнейший мудак, всё писал, всё печатал, всё, как курва слепая, стучал, обнажал свой початок, пищеблоком своим докучал, пил, смеялся, дрочил, срал на койку… глотал малофью, с кошкой сочно ебался и свистел, подражал соловью, плющил пальцы тисками, Джойса рвал и глотал с молоком, резал шторы кусками, пятки нежно лизал языком, мазал кремом залупу и показывал в форточку всем, хуй разглядывал в лупу, говоря: я ебусь, когда ем, мебель резал ножовкой…[404]
Этот поток сознания имеет целью брутальное озадачивание читателя, введение его в своего рода перманентный ступор, воспроизводство состояния неостывающего шока[405]. При этом Сорокин не просто воплощает на новый лад идеи раннего формализма и авангарда, но вплетает в них новые знаки времени, прививая к ним, так сказать, постмодернистское «всезнание» и «всевидение». Надо отметить, что даже сегодня, в годы пресыщенности и снятия многих табу, эти тексты не утратили своей задорной революционизирующей свежести и силы остраняющего удара. В период же написания и первичной самиздатовской циркуляции «остраняющий эффект» этих текстов был куда сильнее. «Норма», и это нетрудно заметить, довольно «смешной» текст. Сама по себе тема иронического у Сорокина потенциально неисчерпаема и включает в себя, по меткому замечанию И. П. Смирнова, юмор как «видимый», так и «невидимый» миру, объемлющий нюансы «сорокинского смеха»[406].