Это мы, Господи! Повести и рассказы писателей-фронтовиков - Страница 143
Уже и светало.
Кухня кормила, кто тут был из наших.
Капитан Топлев — стыдливо растерянный перед командирами взводов. Но что он мог — лучше? Не умолкал, все заново рассказывал Касьянову: как было, как неожиданно они подкрались — и нельзя было спасти пушки.
И капитан Касьянов, невиноватый, — как в чем виноват.
Спустя часок — от Либштадта, сзади, подкатило две легковых. На переднем, трофейном «опель-блице», — помначштаба бригады — майор, начальник разведки бригады — майор, еще из штаба помельче. Верить не могли: вот за эти несколько часов? со вчерашнего тихого вечера? и — такое произошло?
Бросились радировать в штаб бригады.
А из второй машины — замполит 2-го дивизиона Конопчук и парторг Губайдулин, отоспался, трезвый.
И — бригадный СМЕРШ майор Тарасов.
Столпились с офицерами: как и что? Негодовали, ругали Топлева, Касьянова: как можно было так прохлопать?!
Тарасов строго отчитывал:
— Понятия «неожиданность» не должно существовать. Мы должны быть всегда ко всему…
А задерганный Топлев, теряя рассудок:
— Да ведь и знали. Предупреждение было.
— Да? Какое?
Топлев рассказал про перебежчика.
Тарасов — смекнул молнией:
— И где он?
Повели его туда, к барскому двору.
А остальные приехавшие огляделись, поняли: эге, еще и сейчас тут горелым пахнет. Надо уезжать.
А в штабе бригады уже знали сверху о крупном ночном наступлении немцев, на севере, и пошире здешнего. Третий дивизион в полном окружении. Приказ: уцелевшим немедленно отступать через Либштадт на Герцогенвальде.
Привели к Тарасову перебежчика.
Несмотря на ночную перепалку, он, может, и поспал? Пытался улыбаться. Миролюбиво. Тревожно. Ожидательно.
— Ком! — указал ему Тарасов резким движением руки.
И повел за сарай.
Шел сзади него и на ходу вынимал ТТ из кобуры.
А за сараем — сразу два выстрела.
Они — тихие были, после сегодняшней громовой ночи.
От вечера 25 января, когда первые советские танки вырвались к Балтийскому морю, к заливу Фриш-Хаф, и Восточная Пруссия оказалась отрезанной от Германии, — контрнаступление немцев на прорыв было приготовлено всего за сутки, уже к следующему вечеру. Их танковая дивизия, две пехотных и егерская бригада — начали наступление к западу, на Эльбинг. В ходе ночи с 26 на 27 января к тому добавились еще три пехотных дивизии, и танки «Великой Германии», захватывая теперь левым флангом Вормдитт и Либштадт.
При стокилометровой растянутости клина к морю наши стрелковые дивизии не успели создать даже пунктирной линии фронта, из трех дивизий одна оказалась окружена. Но Эльбинга, через нашу 5-ю гвардейскую танковую армию, немцы не достигли, — лишь на четыре дня захватили территорию от Мюльхаузена до Либштадта. С юга их остановила наша танковая бригада и подошедший от Алленштейна кавалерийский корпус — как раз по снегам сгодились, напослед, и конники.
2 февраля мы снова отбили и Либштадт, и восточнее, и разведка пушечной бригады вошла в Адлиг Швенкиттен. Пушки двух погибших батарей стояли в прежней позиции на краю деревни, но все казенные части, а где и стволы, были взорваны изнутри тротиловыми шашками. Этого уже не восстановить. Между пушками и дальше к Адлигу лежали неубранные трупы батарейцев, несколько десятков. Некоторых немцы добили ножами: патроны берегли.
Пошли искать и Боева, и его комбатов. Несколько солдат и комбат Мягков лежали близ Боева мертвыми. И сам он, застреленный в переносицу и в челюсть, — лежал на спине. Полушубок с него был снят, унесен, и валенки сняты, и шапки нет, и еще кто-то из немцев пожадился на его ордена, доложить успех: ножом так и вырезал из гимнастерки вкруговую всю группу орденов, на груди покойного запекся ножевой след.
Похоронили его — в Либштадте, на площади, где памятник Гинденбургу.
Еще на день раньше командование пушечной бригады подало в штаб артиллерии армии наградной список на орден Красного Знамени за операцию 27 января. Список возглавляли замполит Выжлевский, начальник штаба Вересовой, начальник разведки бригады, ниже того нашлись и Топлев, и Кандалинцев с Гусевым, и комбат-звуковик.
Начальник артиллерии армии, высокий, худощавый, жесткий генерал-лейтенант, прекрасно сознавал и свою опрометчивость, что разрешил так рано развертывание в оперативной пустоте ничем не защищенной тяжелой пушечной бригады. Но тут — его взорвало. Жирным косым крестом он зачеркнул всю бригадную верхушку во главе списка — и приписал матерную резолюцию.
Спустя многие дни, уже в марте, подали наградную и на майора Боева — Отечественной войны 1-й степени. Удовлетворили.
Только ордена этого, золотенького, никто никогда не видел — и сестра Прасковья не получила.
Да и много ли он добавлял к тем, что вырезали ножом?
Тоже и командир стрелковой дивизии в своих послевоенных мемуарах — однодневного комполка майора Балуева не упомянул.
Провалился, как не был.
Виктор Астафьев
(1924–2001)
Мелодия Чайковского
Почти неделю тянули ветры над землей Центральной Украины, стелило полог мокрого снега. Промокло всё, промокли все. В окопах, на огневых позициях, даже в солдатских ячейках и ровиках чавкает под обувью, ботинки вязнут в грязи, сознание вязнет и тускнеет в пространстве, заполненном зябкой, беспросветной мглой.
Я сижу на телефоне, две трубки виснут у меня по ушам на петлях, сделанных из бинта. Подвески мокры, телефонные трубки липнут к рукам, то и дело прочищаю клапан рукавом мокрой шинели, в мембране отсыревает порошок, его заедает, он не входит в гнездышко телефонной пазухи.
У меня прохудились ботинки, подошва на одном вовсе отстала. Я подвязал ее телефонным проводом. Ноги стынут, а когда стынут ноги, стынет все, весь ты насквозь смят, раздавлен, повержен холодом.
Меня бьет кашель, течет из носа, рукавом грязной шинели я растер под носом верхнюю губу до ожога. Усов у меня еще нет, еще не растут, палит, будто перцем, подносье и нос. Меня знобит, чувствую температуру, матерюсь по телефону с дежурными на батареях.
Пришел командир дивизиона, послушал, поморщился, посмотрел на мои обутки, влипшие в грязь ячейки, что вкопана в бок траншеи.
— Чего ж обувь-то не починишь?
— Некогда. И дратва не держится. Сопрела основа, подметки кожимитовые растащились и растрепались.
— Ну надо ж как-то выходить из положения…
Он уже звонил в тыл, ругался, просил хотя бы несколько пар обуви. Отказали. Скоро переобмундирование, сказали, выдадут всем и все новое.
— Как-то надо выходить из положения… — повторяет дивизионный в пространство, как бы и не мне вовсе, но так, чтобы я слышал и разумел, что к чему.
«Выходить из положения» — значит снимать обувь с мертвых. Преодолевая страх и отвращение, я уже проделал это, снял поношенные кирзовые сапоги с какого-то бедолаги лейтенанта, полегшего со взводом на склоне ничем не приметного холма с выгоревшей сивой травой. И хотя портянки я намотал и засунул в сапоги свои, моими ногами согретые, у меня сразу же начали стынуть ноги. Стыли они как-то отдаленно, словно бы отделены были от меня какой-то мною доселе не изведанной, но ясно ощутимой всем моим существом, молчаливой, хладной истомой. Мне показалось, помстилось, что это и есть земляной холод, его всепроникающее, неслышное, обволакивающее дыхание.
Я поскорее сменял те сапоги на ботинки. Они были уже крепко проношены, их полукирзовые-полупарусиновые «щеки» прорезало шнурками, пузырями раздувшиеся переда из свиной кожи не держали сырости, и вот словно бы пережженные, из пробки сделанные кожимитовые подметки изломались.