Эссеистика - Страница 74

Изменить размер шрифта:
* * *

Когда мы с Сартром узнали, что действие обеих наших пьес происходит в Германии XVI века, было уже слишком поздно. Он в Сен-Тропе заканчивал «Дьявол и Господь Бог», а я только что дописал первый акт моей пьесы в Кап-Ферра. Я отправился в путь. Мы решили встретиться в Антибе. Наши интриги ничем не были схожи. Я мог продолжать работу. Мы использовали приблизительно одни и те же источники, и Сартр указал мне кое-какие книги, которые я добавил к списку материалов для изучения Лютера. Информация шла ко мне со всех сторон.

Трудность заключалась в том, чтобы делать записи, прятать в шкаф стопки исписанных бумаг, забывать про них и потом в уста персонажей вкладывать главное.

Это старые фразы, представленные под новым углом и поэтому кажущиеся взрывоопасными. Их приписывают мне. Собственно говоря, то, что происходит в пьесе, действительно напоминает 1952-й год. Но это совпадение открылось мне много позже. Остроту некоторых фраз я почувствовал только по смеху или аплодисментам в зале.

* * *

«Жанна на костре» Клоделя меня озадачивает. Церковь — это единое целое. Величие ее состоит в том, что она способна вовремя одуматься. Когда она предает Жанну анафеме, а потом ее канонизирует, мне она представляется одним и тем же человеком, который ошибся и раскаивается. Канонизируя Жанну, она мужественно признает себя виновной. Меня восхищает благородство этого признания и желание исправить свои ошибки. Если бы речь шла не о святой Жанне, а о капитане Дрейфусе и пересмотре Реннского процесса, какой бы драматург осмелился поносить Генеральный штаб? Разве что этот драматург оказался бы пацифистом или атеистом — тогда бы он мог одновременно нападать и на Генеральный штаб, и на Церковь. Но это невозможно, если он относится к ним с уважением[51]. В этом случае автор должен хвалить их готовность изменить свои суждения. Любая учрежденная людьми организация должна рассматриваться как тело, наделенное душой и способное совершать ошибки, она устроена аналогично телу, которое может падать, и душе, готовой к раскаянью.

* * *

Во время спектакля я дивился, что Клодель поносит одну Церковь и превозносит другую, а наши судьи, столь суровые к моему кардиналу и его действиям, взирают на это спокойно. Если бы речь шла о генералах, они бы не были столь терпимы.

Дурак из «Новобрачных с Эйфелевой башни» вызвал скандал, и пьесу запретили. Но это всего лишь обычный водевильный персонаж, не более того.

Надо все же признать, что некоторые произведения вызывают раздражение, они распространяют особые деформирующие волны и навлекают на себя несправедливость, а их авторы ничего не могут с этим поделать — зато понимают, что их защищает невидимость, что нужно отойти от произведения, чтобы правильно увидеть его перспективу и контуры[52].

* * *

Закончив пьесу, я первым делом отнес ее Жану Вилару. Но мы не смогли договориться о сроках, и тогда я отдал ее Жану-Луи Барро. За месяц я продумал постановку, декорации и костюмы. Актеры театральной труппы «Мариньи», сильно загруженные работой сразу над несколькими спектаклями, решили, что мой текст легко учится. Но вскоре они заметили, что фразы типа «Щегленок щупленький за рощей», которые я нарочно употребляю для того, чтобы затруднить текучесть текста, заставляют их старательно выговаривать каждый слог. Если этого не делать, ткань пьесы трещит по швам. Актеры вошли во вкус этой грамматической гимнастики. Жан-Луи Барро превратился в величавого кардинала. В его речах слышался голос прелата из «Пармской обители». В нем угадывался молодой кардинал Рафаэль.

Сначала мы играли пьесу для поставщиков — их реакция была очень благосклонной; затем дали гала-спектакль — реакцию публики тоже можно было предугадать. В третий раз мы выступали перед обычной публикой и перед судьями. Успех был единодушным. Единодушие, в котором индивидуальности теряют свою индивидуальность, оставляют ее в гардеробе и погружаются в коллективный гипноз, который наши судьи так не любят. Эти, напротив, обосабливаются в своей индивидуальности, они поступают так из духа противоречия. Мы того и ждали. Но невидимому, чтобы достичь своей цели, требовалось большее. На гала-спектакле Франсуа Мориак, ослепленный и оглушенный неведомой силой, решил что перед ним разыгрывается совсем не моя пьеса. Это его настолько оскорбило, что он демонстративно покинул зал, в то время как зрители вызывали меня и актеров. На следующий день было воскресенье, и труппа играла «Обмен». Я отдыхал за городом. Догадываясь, что Мориак напишет статью, я забавы ради сочинял ему ответ.

На следующий день статья была напечатана. Это было «открытое письмо», бравурный этюд — весьма трусливый, из которого явствует, что автор совершенно не представляет себе мир, в котором я живу. Это был суд над басней, к которой я не имею никакого отношения.

Человек, на которого нападают посреди Елисейских Полей, вынужден защищаться, как бы это ни было ему противно. Я добавил несколько штрихов к своему ответу и опубликовал его в газете «Франс-Суар» под заголовком «Я обвиняю тебя». Я не мог обвинять Мориака в старомодности, в том, что он родом из Бордо. Я упрекал его в предвзятости суждения, в том, что он узурпировал нрава священника и занял место одесную Господа.

«Ты ссылаешься на местный закон, но не знаешь, каков закон всеобщий.

Бог тебе не брат, не земляк, не товарищ. Если он как-то вступает в общение с тобой, то не для того, чтобы сравняться с твоим ничтожеством или вручить тебе надзор над своей властью»[53].

Монтень

По сути Мориак остался одним из тех детей, которые хотят все время быть рядом со взрослыми. Их нередко встречаешь в гостиницах. Сколько б им ни повторяли: «Уже поздно, поднимайтесь к себе, пора спать», — они не слушаются и ко всем пристают. (Мориак сам сознавался: «Я старый ребенок, переодевшийся академиком».) Кроме того, он не принадлежит к интеллектуальному кругу, к которому хотел бы принадлежать, и потому пишет статьи о людях этого круга. В результате эти люди, даже если между собой они не в ладах, объединяются против Мориака, выведенные из терпения его беспрестанными попытками вмешаться в их внутренние распри и настроить их друг против друга.

* * *

Франсуа Мориак вернулся из театра. Сел за стол. Он собирался написать «Молитву об Акрополе». Странная молитва, странный Акрополь. Странное чтение для кармелитов. (Мориак рассказывал, что они читали вслух его открытое письмо.) Я бы сказал, что он обернулся посмотреть, как за мной по пятам гонится охота, и, собираясь дать сигнал к травле, поднес к губам охотничий рог.

Нет ничего хуже, чем упустить зверя. Он становится опасным. Мориак зверя упустил. Только зверь оказался не злой, и Мориаку это известно. Вот, собственно, единственное, в чем я могу его упрекнуть.

* * *

Мой ответ был умышленно нелитературным. Я стрелял не для того, чтобы понравиться хозяйке тира. Слащавость открытого письма мне не понравилась гораздо больше, чем его едкость. Она напомнила мне торты моего детства с украшавшими их фигурными композициями. То я предстаю оскорбляющим мою старую мать (я привязал ее к колонне театра «Мариньи»). То в образе насекомого. Или в виде спутника. Меня видят в костюме арлекина, который носят ангелы. Мориак не так наивен, он хорошо понимает, что мои произведения не имеют ничего общего с произведениями Аполлинера или Макса Жакоба (при всем моем уважении к ним) и что моя пьеса — это объективное исследование предзнаменований Реформы. Он нарочно перекашивает колеса повозки, чтобы она перевернулась. Это попытка саботажа.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com